– Будет святым, этот день настанет, когда того пожелает Отец наш небесный.
– Они все такие?
– Кто?
– Мученики.
– Да. Все.
– Даже падре Хосе?
– Не упоминай его имени, – сказала мать. – Как ты смеешь! Это презренный человек. Он предал Господа.
– Падре Хосе говорил мне, что он мученик больше, чем все остальные.
– Сколько раз тебе было сказано – не смей говорить с ним. Сын мой, ах, сын мой…
– А тот… что приходил к нам?
– Нет, он… не совсем, не как Хуан.
– Презренный?
– Нет, нет. Не презренный.
Меньшая девочка вдруг сказала:
– От него чудно пахло.
Мать снова стала читать:
– «Предчувствовал ли тогда Хуан, что пройдет несколько лет и он станет мучеником? Этого мы не можем сказать, но отец Мигель Серра пишет, что в тот вечер Хуан дольше обычного стоял на коленях, и когда товарищи начали поддразнивать его, как это водится у мальчиков…»
Голос все звучал и звучал – кроткий, неторопливый, неизменно мягкий. Девочки слушали внимательно, составляя в уме коротенькие благочестивые фразы, которыми можно будет поразить родителей, а мальчик зевал, уткнувшись в стену. Но всему приходит конец.
Вскоре мать ушла к мужу. Она сказала:
– Я так тревожусь за нашего сына.
– Почему не за девочек? Тревога ждет нас повсюду.
– Они, малышки, уже почти святые. Но мальчик – мальчик задает такие вопросы… про того пьющего падре. Зачем только он пришел к нам в дом!
– Не пришел бы, так его бы поймали, и тогда он стал бы, как ты говоришь, мучеником. О нем напишут книгу, и ты прочитаешь ее детям.
– Такой человек – и вдруг мученик? Никогда.
– Как ты там ни суди, – сказал со муж, – а он продолжает делать свое дело. Я не очень верю тому, что пишут в этих книгах. Все мы люди.
– Знаешь, что я сегодня слышала? Одна бедная женщина понесла к нему сына – крестить. Она хотела назвать его Педро, но священник был так пьян, что будто и не слышал его и дал ребенку имя Бригитта. Бригитта!
– Ну и что ж, это имя хорошей святой.
– Иной раз, – сказала мать, – сил с тобой никаких нет. А еще наш сын разговаривал с падре Хосе.
– Мы живем в маленьком городишке, – сказал ее муж. – Стоит ли нам обманывать себя. Нас все забыли. Жить как-то надо. Что же касается церкви, то церковь – это падре Хосе и пьющий падре. Других я не знаю. Если церковь нам не по душе, что ж, откажемся от нее.
Его взгляд, устремленный на жену, исполнился бесконечным терпением. Он был образованнее ее, печатал на машинке и знал азы бухгалтерии, когда-то ездил в Мехико, умел читать карту. Он понимал всю степень их заброшенности: десять часов вниз по реке до порта, сорок два часа по заливу до Веракруса – это единственный путь к свободе. На севере – болота и реки, иссякающие у подножия гор, которые отделяют их штат от соседнего. А на юге – только тропинки, проложенные мулами, да редкий самолет, на который нельзя рассчитывать. Индейские деревни и пастушьи хижины. Двести миль до Тихого океана.
Она сказала:
– Лучше умереть.
– О! – сказал он. – Конечно. Это само собой. Но нам надо жить.
Старик сидел на пустом ящике посреди маленького пыльного дворика. Толстый и одышливый, он слегка отдувался, будто после тяжелой работы на жаре. Когда-то он любил заниматься астрономией и сейчас, глядя в ночное небо, выискивал там знакомые созвездия. На нем была только рубашка и штаны, ноги – босые, и все-таки в его облике чувствовалась явная принадлежность к духовному сану. Сорок лет служения церкви наложили на него неизгладимую печать. Над городом стояла полная тишина; все спали.
Сверкающие миры плавали в пространстве, как обещание, наш мир – это еще не вселенная. Где-нибудь там Христос, может быть, и не умирал. Старику не верилось, что, если смотреть оттуда, наш мир сверкает с такой же яркостью. Скорее земной шар тяжело вращается в космосе, укрытый в тумане, как охваченный пожаром, всеми покинутый корабль. Земля окутана собственными грехами.
Из единственной принадлежащей ему комнаты его окликнула женщина:
– Хосе, Хосе! – Он съежился, как галерный раб, услышав звук ее голоса; опустил глаза, смотревшие в небо, и созвездия улетели ввысь; по двору ползали жуки. – Хосе, Хосе! – Он позавидовал тем, кто уже был мертв: конец наступает так быстро. Приговоренных к смерти увели наверх, к кладбищу, и расстреляли у стены – через две минуты их жизнь угасла. И это называют мученичеством. Здесь жизнь тянется и тянется – ему только шестьдесят два года. Он может прожить до девяноста. Двадцать восемь лет – необъятный отрезок времени между его рождением и первым приходом: там все его детство, и юность, и семинария.