— Там есть еще язык. Если его хорошо прокоптить на огне, он не испортится дня два. Язык… в лошадиной голове…
Замешательство женщины сменилось пониманием, и лицо ее снова засияло.
— Благослови вас Бог, благослови вас Бог, — проговорила она, отодвинула от себя спавшего ребенка, легонько шлепнула другого и бросила на меня еще один сияющий, благодарный взгляд. Крадучись как волк, направилась к ободранному скелету и через пару минут нагнулась над лежавшей на земле серой головой лошади, так мягко ткнувшейся в меня, когда я грыз зерна овса из ее торбы. Будь я более послушным и возьмись за повод, а не за переметную суму, Грис теперь стоял бы в безопасности в собственном стойле. Но эти голодающие бедняги — а среди них и женщина с детьми — остались бы голодными! О, понять все это было очень трудно, происходящее казалось слишком сложным и слишком загадочным.
Внезапно я вспомнил слова отца Симплона в ответ на мое заявление о том, что меня выбрали для поездки с братом Лоренсом. «Хорошо, — сказал он тогда, — это будет для тебя ценным опытом».
«Ценный опыт», — повторил я про себя и захромал в сторону Горбалза, сравнивая состояние своего тела и души, в котором я вышел оттуда, с тем, в каком возвращался в монастырь. Вряд ли я чувствовал бы себя настолько преображенным, если бы и в самом деле умер, а потом воскрес.
3
В Горбалз я вернулся в полночь, когда колокол возвещал заутреню. Отец Симплон не ложился спать, ожидая меня в сторожке привратника, накинув на плечи одеяло. По его виду я понял, что брат Лоренс вернулся целым и невредимым (впоследствии я узнал, что он ухитрился на обратном пути позаимствовать у кого-то лошадь), и выражение лица, с которым меня встретил отец Симплон, не позволяло сомневаться в том, что в монастыре уже было известно о моем поведении все до мельчайших подробностей.
Если бы по возвращению мне дали поесть и позволили лечь в постель, мне удалось бы восстановить душевное равновесие. Я, конечно, ожидал выговора и наказания: нельзя оставить безнаказанным послушника, поднявшего руку на старшего, да еще и заварившего такую кашу, что монастырь потерял хорошую лошадь. На обратном пути в Горбалз, шатаясь от голода и спотыкаясь на каждом шагу, я ожидал хорошей порки, суровой отповеди перед капитулом [1]и нескольких дней на хлебе с водой. Отец Симплон был большим поклонником такого способа охлаждения горячих голов и пылких темпераментов. В своих мрачных ожиданиях я заходил и несколько дальше, допуская, что ко мне могут применить более изощренное наказание, например, запретят работать над рукописью или же заставят выполнять какую-нибудь отвратительную работу. Клянусь, я с готовностью смиренно принял бы и это, поскольку ударил брата Лоренса и был виновен в гибели Гриса.
Но я недооценил ярости брата Лоренса и его коварства. Он подал донос, создавший вокруг меня невыносимую атмосферу, и против меня выдвинули гораздо более серьезные обвинения, не принимая во внимание мое истерическое изнеможение.
Первый зловещий удар нанес отец Симплон, приступивший к допросу, возвратившись с заутрени.
— Каковы были твои истинные намерения, когда ты схватил переметную суму?
— Накормить голодных, отец мой.
— Зная о том, как их много и как мало осталось в ней еды?
Я кивнул.
— И как же ты намеревался это сделать?
— Я надеялся на чудо, — ответил я.
— Это пахнет ересью, — заключил он.
Позднее, изредка вспоминая о последующих шести днях, я пытался быть терпимым, напоминая себе о том, что большинство людей, с кем я тогда имел дело, были религиозными фанатиками, святошами, жертвовавшими во имя своей доктрины любыми интересами, страстями и убеждениями, которые люди другого круга направляют на достижение иных целей, что большинство из них были холостяками, а это состояние, как я теперь понимаю, способствует не трезвости суждений, а, скорее, развитию истерии и озлобленности.
Сейчас я могу простить их, понимая, что фактически их можно было осуждать разве что за глупость, но когда подходило к концу мое шестидневное заключение в карцере монастыря, где я мучился, валяясь в грязи, избитый до синяков и с пустым желудком, я их всех ненавидел.
Я даже соглашался с тем, что поступил плохо. С одной стороны, я позволил спровоцировать себя на безрассудные высказывания, а с другой — пытался объяснить необъяснимое. Мой разговор с братом Гаспаром, ведавшим монастырским хозяйством, — ему предстояло купить новую лошадь, отчего и он относился ко мне со злобной яростью, — превратился в ханжескую лекцию, из которой я узнал, что, поскольку Бог обрек бедняков на голодную смерть, вмешательство в их положение являлось дерзким и богохульным. Дело каким-то образом обернулось так, что я стал кричать о том, будто со стороны монастыря очень несправедливо требовать с людей подати в голодное время, тем более что все хозяйство общины находится в прямом противоречии с превозносимым творцом принципом аскетизма.