Мазур метнулся, но Лихобаб опередил, ударом ноги выбил тяжелый пистолет, поймал его в воздухе и ловко поставил на предохранитель, сунул в карман. Развернул Лаврика лицом к себе, крепко встряхнул, зажав тельняшку в кулаке, злым, свистящим шепотом выговорил:
— Ты что это? Гимназистку тут лепишь? — и снова выпустил очередь ядреной боцманской матерщины.
— Лаврик, — сказал Мазур, — ты что, в самом деле…
Лаврик медленно протянул:
— Не хочу я идти клиентом в собственную систему…
Глаза у него по-прежнему были пустые, отрешенные.
— Да пошел ты! — взревел Лихобаб, разжал вцепившиеся в тельняшку пальцы и залепил Лаврику две оглушительных пощечины, справа, слева. Встряхнул его, словно ребенок плюшевого мишку: — А ну-ка живо пришел в себя, декадент паршивый! Стреляться он вздумал, как последняя хлюзда!
Нутром почуяв постороннее присутствие, Мазур обернулся. Совсем недалеко от них стоял матрос, молоденький, в необмятой форменке, таращился, форменным образом разинув рот, явно непривычный еще к сложностям жизни на грешной земле.
— Сгинь! — цыкнул на него обернувшийся Лихобаб, единственный из них троих пребывавший сейчас в родной форме с повседневными погонами.
Матросик обалдело козырнул, повернулся через левое плечо и улетучился, как призрак. Лихобаб еще раз тряхнул Лаврика:
— Ну что, оклемался?
— Оклемался, — сказал Лаврик. — Пушку отдай.
— Могу и отдать, — сказал Лихобаб, неторопливо вытягивая пистолет из кармана. — Если дашь слово офицера, что больше так дурить не будешь.
— Слово офицера, — вымученно улыбнулся Лаврик. — Бывает, нахлыв…
— Ну ладно, — сказал Лихобаб, сам затолкнул пистолет в кобуру и звонко защелкнул деревянную крышку. — Только имей в виду: если после данного слова все же шмальнешь в башку, — я тебя презирать буду всю оставшуюся жизнь… Усек?
— Усек, — сказал Лаврик, словно бы медленно возвращаясь к нормальной жизни. — Спасибо, Михалыч, накатило вот…
— Да ладно, — сказал Лихобаб. — Бывает… Лишь бы только не повторялось… — обхватил Лаврика за плечи и повел назад в комнату, задушевно приговаривая: — Сейчас грохнем по стакану, и, как в какой-то оперетке поется, сразу жизнь покажется иной…
Мазур шел следом, охваченный щемящей тоской, — непонятно, к чему она относилась, быть может, ко всему на свете. В комнате Лихобаб извлек бутылку из тумбочки, наплескал по полстакана, первым сунул Лаврику:
— Глотни от души, вот так, вот так… — протянул руку к закуске. — Колбаски пожуй, бандерлоги, хотя и сволочи, но колбасу делают отличную, этого у них не отнимешь… Зашибись. Скоро совсем оживешь…
— Интересно, — угрюмо сказал Мазур, — этих всех, кого мы сгребли, и в самом деле выпустили?
— Наверняка, — сказал Лаврик, уже почти вернувшийся, сразу видно, в прежнее состояние. — Учитывая, что Пятнистый ни словечком не заикнулся о прямом президентском правлении, которого надо думать, и не будет… Учитывая еще, что Панкратов — тварь законченная, но вот врать никогда не врал, чего за ним нет, так нет… Выпустили, уверен, еще и с расшаркиваниями. Жалко, Хорошая работа псу под хвост…
— Не бери в голову, — сказал Лихобаб убежденно. — Какие твои годы? Ты еще столько шпионов наловишь, что складывать будет некуда. И насчет всего, чем он тут пугал, не стоит в тоску ударяться. Не ему решать, в конце-то концов… После Тбилиси, пусть Меченый нес ту же пургу, хоть кого-нибудь посадили? В отставку отправили? Хоть звездочку сняли? Ни хрена подобного. А ты сразу из-за этого козла…
— Не в нем дело, — усмехнулся Лаврик довольно грустно. — Такое впечатление, что все рушится. Все. Если бы я мог рассказать, мужики, все, что я знаю… и какие выводы из этого порой в голову лезут, хочешь ты этого или нет…
— Перебедуем, — с той же яростной убежденностью (все же, по оставшемуся у Мазура впечатлению, еще и яростной жаждой самого себя успокоить) сказал Лихобаб. — И похуже бывало, сколько раз могло показаться, что все пропало… Всегда выкарабкивались как-то. Лично я надежды не теряю, — он пропел фальшиво: — В Красной Армии штыки, чай, найдутся… Выпьем, что ли, за Красную Армию? Хотя юбилей и не круглый грядет, но все равно грядет, что бы там ни орали…
И они сдвинули граненые стаканы.
…Все обошлось, и верно. Никого из них так и не вывели за штат. Каким-то образом, уж неизвестно как (даже Лаврику неизвестно) все понемногу словно бы само собой уладилось. Никого не выгнали в позорную отставку, ни единой звездочки не сняли, не влепили выговоров с занесением, даже устных разносов ни от кого не последовало. Мало того, Лавриковы бумаги на адмирала, как очень быстро выяснилось, ничуть не затормозились, продолжали продвигаться должным путем с нормальной в таких делах скоростью. Сами собой такие вещи, конечно, не происходят. Кто-то из начальства, вполне возможно весьма высокого, должен был приложить усилия — и, может быть, нешуточные, учитывая и спятившее (по мнению иных) время, и обстановку, и состояние умов, и черт знает что еще. Следовало поблагодарить кого-то, но они так и не узнали кого.
Вот только так уж обернулось, что Лаврик стал последним, кого произвели в адмиралы при Советской власти. Потому что всего через несколько месяцев самолет с буквами СССР на борту прошел все же точку невозврата. Самолету бы еще летать и летать, но так уж вел его экипаж, такой уж экипаж оказался в пилотской кабине…
…И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их.
Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.
Екклесиаст, 9, 11–12.
Авторы стихов, приведенных в романе:
Александр Городницкий, Георгий Иванов, Булат Окуджава.