— Вы не шутите со мной, надеюсь, — сказал я.
— Нет, — откликнулся человек.
— Я говорю о билетах.
Еще на набережной он опять сунул их в карман.
— Нет, — сказал он. — Я не шучу.
Он показал маленькую площадь, окруженную деревьями.
— Вон там ресторан, о котором я говорил. Он еще открыт. Там мы не будем бросаться в глаза. Это место посещают главным образом иностранцы; нас сочтут за людей, которые утром уезжают и проводят здесь последнюю ночь в Португалии.
Мы вошли. Это был скорее бар, рассчитанный на туристов, с маленькой площадкой для танцев и террасой. Слышалась гитара; в глубине помещения я заметил певицу — исполнительницу фадо[3]. Несколько столиков на террасе было занято. Я заметил женщину в вечернем платье и мужчину в белом смокинге. Мы нашли свободное место в конце террасы. Отсюда виден был Лиссабон — шпили церквей в бледном сиянии, освещенные улицы, гавань, пристани и корабль на реке, ковчег надежды.
— Верите ли вы в загробную жизнь? — спросил человек с билетами.
Я ожидал чего угодно, только не этого вопроса.
— Я не знаю, — ответил я наконец. — В последние годы я был слишком занят вопросом о том, как продержаться в этой жизни. Если я попаду в Америку, то охотно займусь проблемой, о которой вы упомянули.
Последнее я добавил для того, чтобы напомнить о билетах.
— А я не верю, — сказал он.
Я вздохнул. Выслушать какого-нибудь несчастного куда ни шло, но вести философские дискуссии? Нет, на это я сейчас не способен. Мной овладело беспокойство. Внизу, на реке, стоял корабль.
Некоторое время мой сосед сидел так, словно заснул с открытыми глазами. Затем, когда гитарист вышел на террасу, он очнулся и сказал:
— Меня зовут Шварц, по паспорту. Это не настоящее имя. Но я привык к нему, и на эту ночь его вполне достаточно. Вы долго были во Франции?
— Пока можно было…
— Вас интернировали?
— Как и других. Когда началась война.
Человек кивнул.
— Нас тоже. Я был счастлив, — быстро сказал он вдруг, понизив голос. — Я был очень счастлив, — повторил он, глядя в сторону. — И никогда не думал, что можно быть таким счастливым.
Что-то меня поразило в его словах. Они не вязались с его обликом — с первого взгляда человек производил впечатление ординарного, застенчивого.
— Когда? — спросил я. — Может быть, в лагере?
— В последнее лето.
— В 1939 году? Во Франции?
— Да. В лето перед войной. До сих пор не понимаю, как все это случилось. Мне обязательно нужно кому-нибудь рассказать все. Здесь я никого не знаю. Все повторится еще раз, пока я буду говорить. И может быть, я пойму. И может быть, оно останется. Мне нужно хотя бы еще раз…
Он замолчал.
— Вы меня понимаете? — спросил он через минуту.
— Да, — ответил я и осторожно добавил: — Это нетрудно понять, господин Шварц.
— Нет! Этого нельзя понять! — страстно, с жаром сказал он. — Она лежит там, внизу, в комнате с наглухо закрытыми окнами, в отвратительном дощатом гробу, мертвая! Ее нет больше! Кто может это понять? Никто! Ни вы, ни я. И никто! И если кто скажет, что понимает, — тот покривит душой!
Я молчал, выжидая. Мне уже не раз приходилось вот так сидеть и слушать. Когда у тебя нет родины, потери особенно тяжелы. Нигде не находишь опоры, а чужбина кажется особенно чужой. Я пережил это в Швейцарии, когда получил известие, что мои мать и отец сожжены в концентрационном лагере в Германии. Мне долго представлялись глаза матери в огне крематория. Они преследуют меня и сейчас.
— Я думаю, вы знаете, что такое эмигрантский колер[4], — сказал Шварц спокойнее.
Кельнер принес блюдо креветок. Я почувствовал острый голод и вспомнил, что с полудня ничего не ел. Я нерешительно взглянул на Шварца.
— Ешьте, ешьте, — сказал он. — Я подожду.
Он заказал вино и сигареты. Я быстро принялся за еду. Креветки были свежие и острые.
— Мне неудобно перед вами, — сказал я, — но я очень проголодался.
Поглощая креветки, я рассматривал Шварца. Он сидел спокойно, без нетерпения и раздражения, и смотрел на город, театрально раскинувшийся внизу. Я почувствовал что-то вроде симпатии. Он, видно, был свободен от фальшивых правил приличия и понимал, что если человек голоден, он будет есть, даже если рядом страдают, и что это нельзя считать бесчувственностью. Если ничем нельзя помочь другому — пусть голодный ест хлеб, пока его не отняли.
3
португальские народные песни
4
болезнь лошадей, похожая на бешенство; Ремарк применяет этот термин для характеристики людей, уже не способных контролировать свои поступки