— Это невозможно, — сказала она.
— Возможно, — сказал я. — Вполне. Позже они тебя арестуют. Поэтому лучше не выбрасывай наши паспорта, а сохрани.
— Да, так лучше, — сказал один из полицейских на хорошем немецком языке.
— Спасибо, — ответил я. — Могу я попрощаться наедине?
Полицейский взглянул на дверь.
— Если бы я хотел удрать, я мог бы сделать это раньше, — сказал я.
Он кивнул.
Мы перешли в ее комнату.
— Видишь, сколько об этом ни говоришь заранее, наяву выглядит совсем иначе, — сказал я и обнял ее.
Она освободилась из моих рук.
— Что мне сделать, чтобы остаться с тобой?
Разговор был сбивчивый, торопливый. Для связи у нас было только два адреса: гостиница и один знакомый француз.
Полицейский постучал в дверь.
— Возьмите с собой одеяло, — сказал он. — Вас задержат только на день-два. Но все-таки лучше иметь одеяло и что-нибудь поесть.
— У меня нет одеяла.
— Я принесу, — сказала Елена.
Она быстро собрала, что у нас было из еды.
— Вы говорите — только на день или два? — спросила она.
— Не больше, — подтвердил полицейский. — Просто проверка документов и так далее. Война, мадам.
Теперь нам то и дело приходилось слышать это.
Шварц вынул из кармана сигарету и закурил.
— Все это вам, конечно, известно: ожидание в полицейском участке, куда приводят все новых эмигрантов, которых разыскивают словно отъявленных нацистов; путь к префектуре в машине за решеткой и бесконечные часы ожидания в префектуре. Вы тоже были в зале Лепэна?[17]
Я кивнул. Залом Лепэна называлось в префектуре большое помещение, где обычно показывались учебные фильмы для чинов полиции. Там были экран и сотни две стульев.
— Я пробыл там два дня. На ночь нас уводили в угольный подвал, где стояли скамейки. Наутро мы выглядели, как трубочисты.
— Мы целыми днями сидели на стульях, выстроенных длинными рядами, — продолжал Шварц. — Грязные, мы стали похожи на преступников, за которых нас и считали. Вот тут Георг с запозданием, совершенно нечаянно, и отомстил мне. В свое время он справлялся о наших адресах в префектуре, причем не скрывал своей принадлежности к национал-социалистской партии. И вот из-за этого меня теперь допрашивали по четыре раза в день, как нацистского шпиона.
Сначала я смеялся, это было уж чересчур нелепо. Только потом я заметил, что и нелепости могут стать опасными, как, например, само существование фашистской партии в Германии. Но теперь получалось, что и Франция, страна разума, под объединенным воздействием бюрократии и войны, не была уже застрахована от нелепостей; Георг, сам того не ведая, оставил бомбу с часовым механизмом. Подозрение в шпионаже во время войны — не шутка.
Каждый день прибывали все новые группы испуганных людей. На фронте еще не был убит ни один человек — шла «странная война», как выражались остряки того времени, — но уже повсюду нависла зловещая атмосфера утраты уважения к личности человека, которую неизбежно, как чума, приносит с собой война. Люди больше не были людьми, они подвергались классификации по чисто военным признакам — на солдат, на годных или негодных к воинской службе и на врагов.
На третий день, совершенно измученный, я сидел в зале Лепэна. Вокруг разговаривали вполголоса, спали, ели, уже тогда потребности наши были сведены до минимума. По сравнению с немецким концлагерем мы вели шикарную жизнь. Самое большое — нас нагружали пинками или тумаками, если кто недостаточно быстро выходил по вызову. Сила есть сила, а полицейский в любой стране — это полицейский.
Я очень уставал от допросов. На возвышении, рядом с экраном, в форме, с оружием в руках, вытянув ноги, сидели стражники. Сумрачный зал, грязный, пустой экран, и мы под ним — все это казалось олицетворением жизни арестованных или конвойных, когда только от самого себя зависит, что именно воображать на пустом полотне экрана: учебный фильм, комедию или трагедию.
Грубая сила вечна, она оставалась и после того, как гасли все экраны. Так будет всегда, думалось мне, и ничего не изменится, и в конце концов ты исчезнешь, и никто даже не заметит этого. Это были одни из тех часов, когда гаснет всякая надежда, и вы, конечно, знаете это.
— Да, — сказал я. — Это часы безмолвных самоубийств. Перестаешь защищаться и почти случайно, машинально делаешь последний шаг.
— Вдруг открылась дверь, — продолжал Шварц. — Освещенная желтым светом, из коридора в зал пошла Елена. Она несла корзину и два одеяла. Через руку у нее был перекинут плащ. Я узнал ее по походке и манере держать голову. Она остановилась, потом, всматриваясь, пошла по рядам, прошла совсем близко и не заметила меня — почти как тогда в соборе, в Оснабрюке.