Я пыталась успокоить ее.
— Вы поступали так, как вам приказывали. Не вините себя. Я все понимаю.
— Это сны… сны… ночные кошмары. Они не проходят… Они преследуют меня… даже днем. Они не проходят. Я убила короля… Я…
Тут ворвались стражники и утащили ее.
Мадам Тизон сошла с ума.
Из одного окна-прорези на винтовой лестнице я могла видеть дворик, куда моего сына отправляли подышать свежим воздухом.
Какая это была для меня радость, когда я увидела его после всех этих дней.
Он был больше не похож на моего сына. Волосы не причесаны, одежда грязная, он носил засаленный красный колпак.
Я не окликнула его, боялась, что это причинит ему боль, но, по крайней мере, я могла наблюдать за ним. Он приходил туда каждый день в один и тот же час — опять появилось что-то, ради чего стоило жить. Я не буду говорить с ним, но я буду видеть его.
Он не казался несчастным, что вызывало во мне чувство благодарности. Дети быстро адаптируются. Я позволю себе быть благодарной за это. Я видела, что с ним делают — его стараются сделать одним из них, учат грубости — делают из него сына Революции. Это, как я поняла, была обязанность воспитателя: заставить мальчика забыть, что в его жилах течет королевская кровь, лишить его чувства собственного достоинства, доказать, что нет никакой разницы между сыновьями королей и сыновьями простого народа.
Я вздрагивала, когда слышала его выкрики.
Я прислушивалась к его пению. Разве я не должна была радоваться, что он может петь?
Это песня кровожадной революции — «Марсельеза». Не забыл ли он людей, убивших его отца?
Я прислушалась к голосу, который знала так хорошо.
О, мой сын, подумала я, они научили тебя предать нас.
Но я жила теми мгновениями, когда могла стоять около узкого окна в стене и наблюдать за его играми.
Прошло только несколько недель, как они оторвали от меня сына, когда в час ночи я услышала стук в дверь.
Со мной пришли повидаться комиссары.
Конвент решил, что вдова Капет должна предстать перед судом. Поэтому ее переводят из Тампля в Консьержери.
Я поняла, что это означает вынесение мне смертного приговора. Они будут судить меня, как судили Людовика.
Не может быть и речи ни о какой отсрочке. Я должна немедленно подготовиться к переезду.
Они позволили мне попрощаться с дочерью и золовкой. Я умоляла их не плакать обо мне и отвернулась от их печальных, застывших лиц.
— Я готова, — сказала я.
И почувствовала почти нетерпение, поняв, что это означает смерть.
Вниз по лестнице, мимо окна-щели. Что толку в него сейчас смотреть. Никогда… никогда я не увижу его больше. Я споткнулась и ударилась головой о каменный свод арки.
— Вы не ушиблись? — спросил один из стражников в приступе благожелательности, как иногда бывало с этими жестокими людьми.
— Нет, — ответила я. — Теперь уже ничто не может мне причинить боль.
И вот я здесь… Узница Консьержери. Это самая мрачная тюрьма из всех тюрем Франции. Она получила известность во время этого Террора как местопребывание смертников. Я должна ждать, пока меня призовут к смерти, как многие ожидали вызова ко мне в государственные апартаменты в Версале.
Я знала, что мне отпущено не так много дней. Довольно странно, что я встретилась здесь с добрым отношением к себе. Моей тюремщицей была мадам Ришар, резко отличающаяся от мадам Тизон. Я сразу же заметила в ней проявления сострадания. Первый акт ее благожелательности заключался в том, что она попросила мужа закрепить кусок ковра на потолке, с которого капала вода на мою кровать. Она рассказала мне, что, когда шепотом поведала рыночной торговке, у которой покупала цыпленка, что он предназначается для меня, та тайком выбрала самого упитанного.
Различными способами она намекала на свое дружественное расположение ко мне.
У мадам Ришар был мальчик того же возраста, что и дофин.
— Я не привожу к вам Фанфана, мадам, — сказала она мне, — поскольку боюсь, что он может напомнить вам о сыне, и вам будет это неприятно.
Но я сказала, что хотела бы посмотреть на Фанфана, и она привела его. Действительно, при виде его я заплакала — его волосы были такими же белокурыми, как у дофина, но мне нравилось слушать его рассказы, и я с нетерпением ожидала его посещений.
Мое здоровье стало ухудшаться, влажность вызывала боль в суставах, и я часто страдала от кровотечений. Камера моя была небольшой и голой, стены — влажными, и обои с изображениями лилий отставали во многих местах. Каменный пол был выложен в елочку, и я так часто смотрела на него, что знала каждую отметину. Кровать с ширмой составляли единственную мебель. Я была рада этой ширме — ведь за мной постоянно наблюдали, а она создавала иллюзию некоторого уединения. Небольшое забранное решеткой окно выходило на мощеный тюремный двор, а камера моя была в полуподвале.