Ферапонт. Андрей Сергеич, бумаги-то ведь не мои, а казенные. Не я их выдумал.
Андрей. О, где оно, куда ушло мое прошлое, когда я был молод, весел, умен, когда я мечтал и мыслил изящно, когда настоящее и будущее мое озарялось надеждой? Отчего мы, едва начавши жить, становимся скучны, серы, неинтересны, ленивы, равнодушны, бесполезны, несчастны… Город наш существует уже двести лет, в нем сто тысяч жителей, и ни одного, который не был бы похож на других, ни одного подвижника ни в прошлом, ни в настоящем, ни одного ученого, ни одного художника, ни мало-мальски заметного человека, который возбуждал бы зависть или страстное желание подражать ему… Только едят, пьют, спят, потом умирают… родятся другие и тоже едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством, и жены обманывают мужей, а мужья лгут, делают вид, что ничего не видят, ничего не слышат, и неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери… (Ферапонту, сердито.) Что тебе?
Ферапонт. Чего? Бумаги подписать.
Андрей. Надоел ты мне.
Ферапонт (подавая бумаги). Сейчас швейцар из казенной палаты сказывал… Будто, говорит, зимой в Петербурге мороз был в двести градусов.
Андрей. Настоящее противно, но зато когда я думаю о будущем, то как хорошо! Становится так легко, так просторно; и вдали забрезжит свет, я вижу свободу, я вижу, как я и дети мои становимся свободны от праздности, от квасу, от гуся с капустой, от сна после обеда, от подлого тунеядства…
Ферапонт. Две тысячи людей померзло будто. Народ, говорит, ужасался. Не то в Петербурге, не то в Москве — не упомню.
Андрей (охваченный нежным чувством). Милые мои сестры, чудные мои сестры! (Сквозь слезы.) Маша, сестра моя…
Наташа (в окне). Кто здесь разговаривает так громко? Это ты, Андрюша? Софочку разбудишь. Il ne faut pas faire du bruit, la Sophie est dormеe dеjа. Vous êtes un ours.[12] (Рассердившись.) Если хочешь разговаривать, то отдай колясочку с ребенком кому-нибудь другому. Ферапонт, возьми у барина колясочку!
Ферапонт. Слушаю. (Берет колясочку.)
Андрей (сконфуженно). Я говорю тихо.
Наташа (за окном, лаская своего мальчика). Бобик! Шалун Бобик! Дурной Бобик!
Андрей (оглядывая бумаги). Ладно, пересмотрю и, что нужно, подпишу, а ты снесешь опять в управу… (Уходит в дом, читая бумаги; Ферапонт везет колясочку в глубину сада.)
Наташа (за окном). Бобик, как зовут твою маму? Милый, милый! А это кто? Это тетя Оля, скажи тете: здравствуй, Оля!
Бродячие музыканты, мужчина и девушка, играют на скрипке и арфе; из дому выходят Вершинин, Ольга и Анфиса и с минуту слушают молча; подходит Ирина.
Ольга. Наш сад как проходной двор, через него и ходят и ездят. Няня, дай этим музыкантам что-нибудь!..
Анфиса (подает музыкантам). Уходите с богом, сердечные.
Музыканты кланяются и уходят.
Горький народ. От сытости не заиграешь. (Ирине.) Здравствуй, Ариша! (Целует ее.) И-и, деточка, вот живу! Вот живу! В гимназии на казенной квартире, золотая, вместе с Олюшкой — определил господь на старости лет. Отродясь я, грешница, так не жила… Квартира большая, казенная, и мне цельная комнатка и кроватка. Все казенное. Проснусь ночью и — о господи, матерь божия, счастливей меня человека нету!
Вершинин (взглянув на часы). Сейчас уходим, Ольга Сергеевна. Мне пора.
Пауза.
Я желаю вам всего, всего… Где Мария Сергеевна?
Ирина. Она где-то в саду… Я пойду поищу ее.
Вершинин. Будьте добры. Я тороплюсь.
Анфиса. Пойду и я поищу. (Кричит.) Машенька, ау! (Уходит вместе с Ириной в глубину сада.) А-у, а-у!
Вершинин. Все имеет свой конец. Вот и мы расстаемся. (Смотрит на часы.) Город давал нам что-то вроде завтрака, пили шампанское, городской голова говорил речь; я ел и слушал, а душой был здесь, у вас… (Оглядывает сад.) Привык я к вам.
Ольга. Увидимся ли мы еще когда-нибудь?
Вершинин. Должно быть, нет.