Обличительной силой, близкой к толстовской, проникнута полемика Полознева с Благово. Во взглядах Благово можно найти отзвук идей, бродивших в кругах буржуазной интеллигенции конца века (см. там же, стр. 397–399). Теория оправдания эксплуатации большинства меньшинством в разной форме была присуща социал-дарвинизму, органической теории общества Г. Спенсера, культу науки в философии О. Конта и Э. Ренана. На страницах «Русской мысли» в 1895 г. шли дебаты о соотношении между совестью и культурным прогрессом (статьи Меньшикова и др.). «Моей жизнью» Чехов объективно отвечал на вопрос, поднятый в печати: «нужна ли совесть?» (см. там же, стр. 399).
Этим ответом Чехов сближался с Толстым, тоже взывавшим к голосу совести. Но, в отличие от Толстого, Чехов и в «Моей жизни» не отрицал необходимости культурного прогресса. Мысль его в письме к Суворину от 27 марта 1894 г. о том, что «в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса», не отменялась рассуждениями Благово: античеловечностью его позиции дискредитировались не культурные ценности сами по себе, а лишь их противоречие нравственным началам.
3
Первый отзыв о «Моей жизни» принадлежит редактору «Нивы» Луговому, получившему рукопись повести в два приема — 19 июня и 13 сентября 1896 г. Свою высокую оценку повести он объяснял так: «С одной стороны, она злободневна; но не настолько, чтобы приближаться к все еще модной толстовщине, с другой — она вечна, потому что страдания свободного духа, стремящегося освободиться от опутавшей его паутины житейских мелочей, были и будут, всегда и всюду, одни и те же». Как редактор журнала, рассчитанного на широкого читателя, Луговой обратил особое внимание на простоту формы повести: «нет проповеднического глаголания»; «вещь глубокая по содержанию, она, тем не менее, общедоступна» (письмо 21 июня. — Записки ГБЛ, вып. VIII, М., 1941, стр. 45). «Вещь чудесная», — писал он и о второй половине повести, оценив, в частности, больший лаконизм повествования в X главе по сравнению с предыдущими: «Начало этой второй части мне показалось сначала немного странным по недосказанности многих действий и психологических мотивов, странным кажется отсутствие инженера во время бракосочетания его дочери, — т. е. не то, что отсутствие его личности в данную минуту, а как бы забыто самое его существование, но все это служит только к усилению впечатления от тех штрихов, которыми обрисовываются отношения отца и дочери на следующих страницах» (14 сентября 1896 г. — ГБЛ). Когда повесть была уже набрана и прошла через цензуру, Луговой писал, что считает ее одной из самых удачных вещей Чехова (25 ноября 1896 г. — ГБЛ).
«В качестве читателя „Нивы“» благодарил Чехова за повесть И. Л. Леонтьев (Щеглов): «Вот она, госпожа литература, в ее настоящем виде» (1 января 1897 г. — ГБЛ). В конце апреля 1897 г. при встрече с Чеховым он заметил, что название ее «слишком мелко и скромно для такой глубоко захватывающей повести», и возмущался критикой, которая не обратила внимания на журнальную публикацию («Ежемесячные литературные и популярно-научные приложения к „Ниве“», 1905, № 7, стлб. 398; «Чехов в воспоминаниях современников». М., 1952, стр. 142).
В. Г. Малафеева (писательница В. Мирович), работавшая тогда в киевской газете «Жизнь и искусство», откликнулась на «Мою жизнь» подробным письмом к Чехову (18 ноября 1897 г. — ГБЛ.) Ее внимание привлекло нравственное содержание повести и, в связи с ним, позиция двух героев — Полознева и Редьки. Изображение «глубокого томления ищущего духа» в «захолустье» она оценила как факт общественно значительный. Имея в виду изображение народа в «Моей жизни» и «Мужиках», она писала: «Ваши мужики — этот удар хлыста по сытому и спокойному лицу так называемого интеллигента — несмотря на свой мрак, указывают на что-то светлое, на что-то нетронутое и крепкое в народной душе».
Прочитав повесть в отдельном издании вместе с «Мужиками», И. Е. Репин выражал свое восхищение в письме Чехову 13 декабря 1897 г.: «Какая простота, сила, неожиданность; этот серый обыденный тон, это прозаическое миросозерцание являются в таком новом увлекательном освещении <…> А какой язык! — Библия» (И. Е. Репин. Письма к писателям и литературным деятелям. 1880–1929. М., 1950, стр. 141).
Есть свидетельство об употреблении Толстым слов Редьки: «Все может быть, все может быть». Противопоставляя Чехову-драматургу Островского, которого ставил выше, Толстой говорил: «Если б этому столяру ‹маляру› прочесть „Чайку“, он не сказал бы: „все может быть“» («Дневник А. С. Суворина». М. — Пг., 1923, стр. 147 — запись от 11 февраля 1897 г.).