— Но тогда вас должны были бы освободить.
— Может быть, она и приказала это сделать, но я такой незаметный человек, что, наверное, во время войны обо мне забыли.
— А вы, умирая, тоже ее простите?
— Приподнимите меня, юноша, я хочу помолиться за них обоих.
И, приподнявшись с помощью Жака Обри, умирающий стал молиться о своем благодетеле и своей преследовательнице, о том, кто до самой смерти вспоминал о нем с любовью, и о той, которая никогда не забывала о нем в своей ненависти, — о коннетабле и о регентше.
Старик оказался прав: глаза Жака мало-помалу привыкли к темноте, и теперь он уже различал во мраке лицо узника, прекрасное старческое лицо с белоснежной бородой и высоким лбом, очень похожее на видение, которое являлось художнику Доменикино, когда он работал над своей картиной «Причащение святого Иеронима».
Кончив молиться, старик глубоко вздохнул и упал: он потерял сознание.
Жак решил, что страдалец умер, но все же схватил кувшин и, налив в пригоршню воды, смочил ему лицо. Старик пришел в себя:
— Ты хорошо сделал, юноша, что вернул меня к жизни, и вот тебе награда.
— Что это?
— Кинжал.
— Кинжал! Но каким образом он очутился у вас?
— Слушай хорошенько: однажды, когда тюремщик принес мне хлеб и воду, он поставил свой фонарь на скамью, случайно придвинутую к самой стене. Тут я заметил, что один камень чуть выдается и на нем нацарапаны какие-то буквы. Но прочесть их не успел. Оставшись один, я принялся тщательно ощупывать в темноте надпись и в конце концов разобрал слово «мститель». Что это могло означать? Я ухватился за камень, пытаясь его вытащить. Он слегка шатался, как старческий зуб. После долгих усилий я вынул его из стены и тотчас же сунул руку в образовавшееся углубление. Там-то я и нашел этот кинжал. Тогда мною овладела страстная жажда свободы. Я решил проделать ход в соседнюю камеру и вместе с неизвестным мне узником составить план побега. И пусть из моей затеи ничего не вышло бы, но рыть землю, прокладывать ход — все же занятие! Вот когда вы проведете в тюрьме столько лет, сколько провел я, вы поймете, юноша, какой страшный враг заключенного — время!
Жак Обри содрогнулся.
— Но вы все-таки привели свой план в исполнение? — спросил он.
— Да, и это оказалось гораздо проще, чем я думал. Я здесь так давно, что никто уже не опасается моего побега. За мной следят не больше, чем вон за тем крыльцом в стене. Коннетабль и регентша умерли, а кто, кроме них, может обо мне вспомнить? Здесь никто не слышал даже имени Этьена Ремона. Никто не знает, что меня так зовут.
При мысли об этом полном забвении, об этой загубленной жизни на лбу у Жака выступил холодный пот.
— Ну и что же дальше? — спросил он.
— Дальше? Я целый год рыл землю, — продолжал узник, — и мне удалось выкопать под стеной отверстие, через которое вполне может пролезть человек.
— А куда вы девали вынутую землю?
— Рассыпал ее по полу и плотно уминал ногами.
— А где лазейка?
— Под койкой. За все пятнадцать лет никому не пришло в голову переставлять ее. Тюремщик приходит ко мне только раз в день. Едва щелкнет ключ в замке и затихнут его шаги, я отодвигаю койку и принимаюсь за работу. А незадолго до его прихода ставлю койку на место и ложусь на нее… И вот позавчера я лег, чтобы никогда больше не вставать. Истощились силы, кончилась жизнь… Благословляю тебя, юноша! Ты поможешь мне умереть, а я сделаю тебя своим наследником.
— Наследником? — удивился Жак.
— Да. Я оставлю тебе этот кинжал. Ты улыбаешься? Но существует ли более ценное наследство для узника? Ведь кинжал — это, быть может, свобода.
— Вы правы, благодарю вас, — сказал Жак. — Но куда ведет вырытая вами лазейка?
— Я еще не добрался до конца, но думаю — он недалеко. Вчера я слышал в соседней камере голоса.
— Черт возьми! И вы думаете…
— Я думаю, работу можно кончить за несколько часов.
— Благодарю вас! — сказал Жак Обри. — Благодарю!
— А теперь священника… Я хотел бы исповедаться, — сказал умирающий.
— Конечно, отец! Не может быть, чтобы они отказали умирающему в такой просьбе.
Он подбежал к двери, его глаза уже стали привыкать к темноте, и принялся изо всех сил стучать в нее руками и ногами.
Вошел тюремщик.
— Ну, чего вы шумите? — спросил он. — Что вам надобно?