Мой муж, нежнейшей души человек, и особенно чуткий до всего, что касалось меня, был чрезвычайно озабочен моим состоянием и делал все, что было в его силах, чтобы меня утешить и возродить к жизни; он старался вывести меня из этого состояния доводами разума, прибегал к различного рода развлечениям, но от всего этого было мало толку, а, вернее сказать, никакого.
Единственным облегчением для меня было время от времени (когда мы с Эми оказывались наедине) открывать ей душу, и она стремилась изо всех сил меня утешить, что ей, впрочем, мало удавалось; ибо если тогда, в бурю, Эми каялась больше моего, то теперь она стала вновь тем, чем была до этой бури, — веселой, бесшабашной проказницей, и лета ее нимало не остепенили, а ей к этому времени тоже перевалило за сорок.
Вернусь, однако, к своему рассказу. У меня не только не было утешителя, но и советчика; мне не раз приходило в голову, что я должна радоваться тому, что не принадлежу к католической вере; хорошенькую историю пришлось бы мне выложить своему исповеднику! Да и как сурова была бы епитимья, какую он должен был бы на меня наложить, если бы честно исполнял заповеди своей веры!
Вместе с тем, поскольку у меня не было возможности исповедаться, то я также была лишена и отпущения грехов, благодаря которому всякий злодей уходит утешенье от своего сурового наставника; мои грехи тяжелым камнем лежали у меня на сердце, и я блуждала в потемках, не зная, что делать. В таком-то состоянии я прозябала и чахла в течение двух лет, и если бы не вмешательство всеблагого провидения, они оказались бы последними годами моей жизни. Но об этом дальше.
Теперь мне нужно вернуться к другим событиям, чтобы покончить со всем, что касалось моего пребывания в Англии, или, во всяком-случае, той части его, какую я намерена описать.
Я уже упоминала о том, что я сделала для моих двух сыновей, — для того, который был в Мессине, и того, что жил в Индии. Но я не касалась истории двух моих дочерей. Опасность быть узнанной одной из них была так велика, что я не решалась с ней встречаться; что до другой, я не могла признать ее дочерью и явиться ей, так как тогда она узнала бы, что я не желаю показаться ее сестре, и стала бы тому удивляться. Так что я порешила не видеть ни той, ни другой, переложив заботы о них на Эми, но после того, как та вывела их обеих из простолюдинок, давши им хорошее, пусть и запоздалое, воспитание, она чуть не погубила все дело, а заодно и нас с ней, открывшись нечаянно одной из них той самой, что служила некогда у меня судомойкой; как я уже говорила, Эми пришлось ее от себя оттолкнуть из боязни разоблачения, которое в конце концов и воспоследовало. Я уже рассказывала, как Эми руководствовала ею через посредство третьего лица, и как моя дочь, достигнув положения благовоспитанной барышни, заявилась однажды к Эми в дом, в котором я жила; как-то раз, после того как Эми по своему обыкновению отправилась к тому честному человеку в Спитлфилдсе проведать брата этой девицы (то есть моего сына), там совершенно случайно оказались в то время обе мои дочери, и та, и другая; младшая сестра нечаянно обнаружила тайну, а именно, что это и есть та самая дама, что сделала для них столько добра.
Эми была весьма этим поражена; но, убедившись, что здесь ничем помочь уже нельзя, постаралась обратить все в шутку, так что после этого уже говорила с ними непринужденно, все еще полагая, что, коль скоро я оставалась в тени, никто из них так и не доберется до истины. Так что однажды она собрала их всех вместе, поведала им, как она выразилась, историю их матери, начав с несчастного похода с детьми к тетушке; она призналась им, что не является их матерью, но описала меня. Однако, когда она объявила, что она не является их матерью, одна из моих дочерей весьма тему удивилась, ибо вбила себе в голову, что Эми и есть их настоящая матушка, но только по каким-то особым причинам вынуждена это скрывать; и вот, когда Эми откровенно призналась, что она ей чужая, та стала плакать навзрыд, и Эми стоило немало труда ее успокоить. Это была та самая девушка, что служила у меня судомойкой в бытность мою на Пел-Мел. Эми привела ее в чувство и, когда та немного оправилась, спросила ее, что с ней? Бедняжка жалась к ней, целовала ее и, хоть это была здоровая девка лет девятнадцати или двадцати, пришла в такое волнение, что долгое время от нее нельзя было добиться и слова. Наконец, когда к ней возвратился дар речи, она вновь принялась за свое.
— Ах, не говорите, что вы мне не матушка! — причитала она. — Я знаю, что вы моя матушка. — И снова разрыдалась так, что, казалось, у нее вот-вот разорвется сердце. Эми не знала, что и делать; повторить, что она ей чужая, она не решалась, боясь снова вызвать новый припадок горя у девушки; обняв ее за плечи, она прошлась с ней по комнате.