В переговорном устройстве щелкнуло.
— На церемонии вас не ждут, — произнес голос водителя — спокойный, бесстрастный. — И искать вас никто не будет.
— Я требую, чтоб вы отвезли меня к Белому дому.
— Вы не в том положении, чтобы что-то требовать.
Его грудь сжало болью, стало трудно дышать. Он ослабил галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки; мысли неслись, обгоняя друг друга. Он подумал о Руисе и его беспокойстве насчет того, что ЦРУ предпринимает розыски членов Фронта освобождения Мексики. Кто-то искал его. Но кто? Этот тип Джо Браник? Зачем? И кто он был такой? Разве мог он каким-то образом знать, что Ибарон и есть Эль Профета?
Он закашлялся, у него перехватило дыхание; глотая ртом воздух, он дышал со свистом и сплевывал в платок мокроту. Подняв глаза, он перехватил в зеркальце заднего вида взгляд шофера.
— Там станут искать лимузин, — сказал он, спокойно вытирая губы. — Церемония без меня не начнется. А вас разыщут и накажут, кто бы вы ни были.
— Никто вас искать не будет, потому что сообщили о том, что ввиду тяжелой болезни присутствовать на церемонии вы не сможете. И лимузин искать не будут, потому что ваш автомобиль с шофером отменены. А меня они не найдут, потому что я уже мертв.
Ибарон откинулся на спинку кресла; с каждой минутой мозг его работал все лихорадочнее. Уже мертв? Человек этот — сумасшедший, но если он собирается убить Ибарона, он жестоко просчитается. Трость — это орудие, которое Господь вложил ему в руку, дабы облегчить жизнь, когда болезнь превратила его в калеку, — поможет ему проникнуть через посты охраны. Хитро вделанный в набалдашник барабан вмещал три 44-калиберных патрона, там же и крохотный спусковой крючок.
Водитель свернул на грунтовую дорогу, и автомобиль запрыгал вверх-вниз по ухабам, каждый из которых пронзал как ножом разрушенные болезнью кости Ибарона. Потом, так же неожиданно, машина, резко дернувшись, встала, и водитель выключил двигатель. Ибарон наклонился, чтобы взглянуть в окно.
— Где мы? Почему встали здесь?
Водитель щелкнул, разблокировав двери, и, открыв свою дверцу, вышел. Когда задняя дверца открылась, Ибарон сжал набалдашник трости, приготовившись к нападению, но мужчина к дверце не приблизился. Отойдя от машины, он встал на склоне и стоял, засунув руки в карманы, словно любуясь пейзажем. Что он затеял?
Ибарон с трудом открыл тяжелую дверцу. Надавив на нее тростью, он вышел и с помощью той же трости стал пробираться между камней, осторожно ставя ноги. Он остановился за спиной водителя, в шести шагах от него.
— Кто вы? Что за игру вы затеяли? Повернитесь ко мне.
Слоун повернулся. Лицо было не таким, как ему помнилось. Это был уже не тот скуластый красавец с четкими и выразительными чертами и черной шевелюрой. Лицо осунулось, щеки опали, подбородок заострился, волосы поредели и стали седыми — лицо смертельно больного, которому уже недолго осталось. Однако глаза не изменились: эти озера темного расплавленного шоколада излучали прежнюю силу. Его глаза Слоун помнил, и это помогло ему сразу выделить Ибарона из общих снимков мексиканской делегации.
Несмотря на то что горечь и гнев, которые вызывал в нем Роберт Пик, требовали мести и что жажда эта была почти неодолима, он понимал правоту Чарльза Дженкинса. Джо Браник сознавал, что убийством Роберта Пика проблему не решить, и Слоун чувствовал, что не может дать своей ненависти разрушить то, во имя чего отдал жизнь Джо Браник. Требования, которые он изложил Уильяму Брюеру, были скромными. Он желал, чтобы Эйлин Блер прилетела в Вашингтон, округ Колумбия. Желал, чтобы ему предоставили возможность встретиться с Робертом Пиком и чтобы Роберт Пик узнал, что какое бы решение он, Слоун, ни принял, делает он это в память о Джо Бранике, а вовсе не ради спасения Роберта Пика, и он желал встретиться с Эль Профетой один на один.
Когда он оставил Пика в солярии, Эйлин Блер уже сидела в кресле, терпеливо ожидая аудиенции. Ничто не могло спасти Роберта Пика от Эйлин Блер.
— Вы не узнаете меня? — спросил Слоун Ибарона. — Ведь немало лет мы прожили рядом. А в последний раз мы виделись, когда я был ребенком.
Слоун смотрел, как глаза старика снимают наслоения прошедших лет, будто счищая шелуху с луковицы, и с каждым снятым слоем выражение его лица менялось. Как тон донесений Чарльза Дженкинса, оно выражало сначала смятение, потом недоверие и наконец шок.