Выяснилось, что меня обвиняют в деятельности, угрожающей безопасности государства, и доставили в «место предварительного заключения». Иных обвинений мне не предъявили, возможности оспорить услышанное не предоставили. Да я и не собирался, поскольку в этом не было ни малейшего проку.
Все участники спектакля прекрасно знали, что играют отведенные им роли, что на деле нацисты презирают закон и попирают его, как надругались над догматами и святынями христианской религии.
Мне разрешили остаться в мундире, но потребовали снять ремень и портупею, после чего повели в глубь здания. Камера оказалась совсем крохотной, не больше монашеской кельи. Перед тем как захлопнуть дверь, мой провожатый сообщил, что тут я пробуду, пока меня не вызовут на допрос.
Я ничуть не сомневался, что это допрос будет менее изысканным, нежели беседа с принцем Гейнором, он же Пауль фон Минкт, он же капитан гестапо, он же мой кузен.
Глава 4
Лагерная жизнь
Мои лагерные мучения все же не идут ни в какое сравнение с тем, что довелось пережить другим, и описывать их подробно я не стану – это сделали другие, более талантливые авторы. Я, можно сказать, пребывал в привилегированном положении, не то что бедный герр Фельдман, с которым я делил камеру во время «зачистки», когда гестаповцы и боевики СА суетились больше обычного.
Своего мундира я, разумеется, лишился в первый же день. Мне приказали идти в душ, а когда я вышел из душевой, то нашел на скамье арестантскую робу в полоску, на два размера меньше нужного и с красной «политической» звездой на груди. Мундир бесследно исчез, так что выбора мне не оставили. Пока я одевался, надзиратели потешались надо мной, отпускали похабные шуточки, живо напоминавшие приснопамятные высказывания их лидера Эрнста Рема. Никогда прежде я не испытывал подобного страха, подобного унижения, однако о принятом решении нисколько не сожалел. Грубость надзирателей, наоборот, придала мне сил. Чем хуже со мной обращались, тем закаленнее я становился, тем отчетливее понимал, насколько важна для нацистов моя фамильная реликвия. То, что люди, обладающие неограниченной властью, ищут дополнительного могущества, лишний раз доказывало, сколь беспочвенны их притязания на владычество. Скопище обездоленных трусов, не привыкших побеждать… Они были созданы для подчинения, а не для власти, и добились последнего по нелепой случайности. День ото дня их жестокость возрастала, потому что Гитлер и его присные начинали опасаться даже малейшего сопротивления своим желаниям. Отсюда также следовало, что они, пускай и облеченные властью, легко уязвимы. Лучше всего, вероятно, это было известно их отпрыскам.
На первом допросе со мной не церемонились, угрозы сыпались одна за другой, но до физического воздействия не дошло. Наверно, мне дали почувствовать «вкус» лагерной жизни, рассчитывая тем самым сломить мою решимость. По-видимому, из этого допроса я должен был уяснить, что калитка на свободу все еще готова открыться, если я усвою урок и возьмусь за ум. Что ж, уроки я и вправду усваивал – но не те, на которые уповали мои тюремщики.
Нацисты уничтожали саму суть демократии и установленных законов, с помощью которых, собственно, и пришли к власти. А уничтоженное они заменили жестокостью, грубой силой, которая с каждым днем становилась все брутальнее. Между тем из истории следует, что брутальность рано или поздно уничтожает сама себя. Парадокс? Как знать… Иногда парадокс – единственная защита от окружающего мира. Признаться, мне, воспитанному в строгих правилах и уважении к традициям, было приятно думать, что Господь Бог – тоже парадокс.
Как относительно почетному узнику концлагеря Заксенбург, мне выделили камеру в замке, который в годы войны служил тюрьмой для военнопленных, так что нацистам его особо переустраивать не пришлось. С «внутренними» заключенными обращались лучше, нежели с теми, кто обитал «снаружи», в бараках; нас и кормили сносно, и выдавали бумагу и перья, а в бараках надзиратели свирепствовали и убивали узников походя, за любое нарушение чудовищно суровых тюремных правил, которые невозможно было не нарушить. «Внутренних» частенько припугивали, что, мол, будешь плохо себя вести – отправим наружу.
Если немца моего воспитания ежедневно подвергать мучениям и унижениям, если постоянно угрожать ему смертью, если у него на глазах пытать и убивать невинных людей, он наверняка сбежит, если сумеет, сбежит в философию. Существует некий предел восприятия, за которым эмоции притупляются, сознание – или душа, как угодно – перестает реагировать на происходящее. Иначе выражаясь, привыкает к царящему вокруг ужасу. И человек становится этаким зомби.