— Когда я только начал этим заниматься, я не был циником. Я был идеалистом. Я знал, что у меня дар. Но все, что я мог с ним делать — продавать за несколько жалких шиллингов, выступая по вечерам перед публикой. Но в общем-то маловероятно, что на креслах Имперского театра в Килбурне дождливым вечером в четверг окажется много Джорджей Бернардов Шоу, Гербертов Уэллсов и профессоров Хаксли. Жестокость. Разочарование. Нищета.
«У вас есть собака, мадам, пес по имени Пат. Овчарка, не так ли? Ваш муж любит этого пса больше, чем вас, и вы с радостью отравили бы его, если бы смогли? Это правда, мадам? Это правда, сэр?»
— Ладно, Кисс, где ваш велосипед? Вперед и с песней — в психушке вас уже заждались. Неужели вы думаете, что, если будете продолжать в том же духе, кто-нибудь пойдет на ваши сеансы? Вы думаете, им не терпится услышать, какова их реальная жизнь, как они беспокоятся по поводу своих гулящих жен или какие садистские фантазии посещают их грязные душонки при одном взгляде на юною ассистентку фокусника? Шевелитесь, Кисс. Вы уволены.
Работа — это воплощенное зло. Мистер Кисс с великим трудом научился сдерживаться, не говорить все, что знает, позволять им думать, что они его обхитрили. Он усвоил: предупреждать зрителей о том, что дьявол давно прибрал к рукам их души, бестактно.
— А вы, сэр, полагаете, что у Гитлера есть здравые мысли, не так ли? Ну, например, решить еврейский вопрос. Вышвырнуть евреев вон из страны. Перестать сокрушаться по поводу поляков. Что они для нас? Что мы для них? Я не прав? Большое спасибо. Нет, сэр, я не называю вас предателем. Педофилом разве что. Сколько ей лет? Десять? Конечно нет, сэр. Прошу меня извинить. Я ошибся. Да, сэр, я с радостью покину эту сцену, но вешаться не стану. Спокойной ночи, дамы, спокойной ночи, господа! Музыку, маэстро!
Почему тебе обязательно говорить людям все эти гадкие вещи? спросила Глория. Неудивительно, что они сердятся. Я сержусь.
Ох, Глория, я слишком боюсь читать твои мысли. Когда-то я решил, что не имею на это права. Теперь меня удерживает просто ужас. Неужели Господь дал мне эту власть, этот дар только для того, чтобы я мог взглянуть на себя со стороны, несчетными глазами других?
«Ваш тип, мистер Кисс, мы здесь, в Штейнеровском институте, называем „чувствительным“. Мы бы с радостью помогли вам приручить эти силы. Сейчас вы похожи на радиоприемник со сломанной настройкой. А мы можем научить вас ловить Би-би-си, „Радио Люксембург“, Австралию, что угодно. Если захотите».
— Для меня это было слишком, это их намерение. Я хотел, чтобы мой дар пропал совсем, а не был приручен. Не стал сильнее. Может, это была их игра? Я просил о помощи. И со всеми, кого я знал, было так же. Я мог бы использовать свой дар на пользу человечеству. Даже когда началась война и я добровольно предложил свои услуги Службе внешней разведки, меня не взяли. Данди ходатайствовал, но было уже поздно. Глория считала что это глупо, а зрители ждали чудес… И никаких женщин!
Подобрав последнюю каплю супа последним кусочком хлеба, Джозеф Кисс допивает вино. Ему хочется сохранить этикетку — не от вина, а от консервов.
— Не скоро мне доведется попробовать другую банку. Разве только опять занесет в Эдинбург…
Родные мужа Мэри Макклод имели выход на консервную фабрику. Он продал свое тело за две банки бульона и одну тушенки. Вроде как бартер. На войне, как на войне.
«Техас в моем сердце!»
Он моет тарелку, кастрюлю и ложку. Ставит на место Шелли. Раздумывает, не открыть ли что-нибудь из Бьюкена или Гая Бутби, проводит пальцем по корешку Катклифа Хайна, но ничто его не прельщает. Вдруг он слышит с улицы крик и подходит к окну. Трое маленьких детей катят через двор старую тележку. Это вполне могут быть и его дети. Обнищав, они пришли за ним, зовут его назад, в Харроу. Он отходит от окна и думает, а не привести ли сюда когда-нибудь старшего из сыновей, Рональда. Хотя, наверное, уже поздно. Что они устроят здесь после его смерти?
Листья шелестят от дуновения легкого ветерка, платаны утомленно качаются. Время вечерней молитвы. Дети уходят в сторону Блидинг-Харт-Ярд. Для него всегда остается загадкой, почему, несмотря на то что в старых домах вокруг живет много семей, Брукс-Маркет часто бывает таким пустынным. Иногда он целый день сидит на одной из скамеек и за все это время не видит ни души. Читает книгу, ест бутерброд, даже поет песни, и никто ему не мешает. Он чувствует себя в безопасности, как в средневековой крепости. Но это кончится, если хоть кто-нибудь узнает, что он здесь живет.