Она упорствовала в молчании, и потому он спросил:
– Вы поняли, Мария? – Не услышав ответа, изменил вопрос: – Вы согласны?
– Конечно, согласна, – раздраженно отозвалась она. – Но вдруг я ошиблась? Что если все это – мое воображение и с этими людьми ничего не произошло?
– Если бы вы в это верили, сомневаюсь, что оказались бы здесь. И конечно, не были бы одеты так, как сейчас.
Договорив, Брунетти понял, что это можно истолковать как неодобрение ее манеры одеваться, хотя слова его относились только к решению покинуть орден и снять облачение.
Брунетти сдвинул список к краю стола, как бы обозначив этим жестом, что меняет тему.
– Когда вы решили уйти оттуда?
Если бы она и ждала вопроса, не ответила бы быстрее.
– После того, как поговорила с матерью-настоятельницей. – В голосе прорвался горький отзвук чего-то пережитого, вспомнившегося в эту минуту. – Но сначала говорила с падре Пио, моим духовником.
– Можете передать мне содержание вашей беседы?
Давно далекий от церкви и всех ее заморочек, комиссар уже не помнил, что там можно повторять об исповеди, чего нельзя, и какая кара грозит тому, кто разгласит ее тайну. Но помнил достаточно, чтобы знать: исповедь – нечто, о чем не каждый расположен говорить.
– Да, наверное.
– Он тот самый священник, который служит мессу?
– Да. Он член нашего ордена, но живет не там. Приходит дважды в неделю.
– Откуда?
– Из нашего капитула, здесь, в Венеции. Он и в другом доме престарелых тоже был моим исповедником.
Брунетти уже понял, что она охотно отвлекается на детали, и поэтому задал вопрос:
– Что вы ему рассказали?
Наступила пауза: Мария, видимо, воскрешала в памяти беседу со своим духовником.
– О людях, которые умерли. – Она остановилась, глядя в пространство.
Так, явно не собирается продолжать.
– Что-нибудь еще? Про их деньги или про то, что они о них говорили?
Она покачала головой.
– Я тогда об этом не знала. Вернее, не вспомнила – очень была обеспокоена их смертями, вот и сообщила лишь, что они умерли.
– А он что на это?
Она снова на него посмотрела.
– Он сказал, что не понимает. И я ему объяснила. Назвала имена людей, которые умерли; не скрыла того, что знаю из их медицинских карт: почти все были в добром здравии и умерли ни с того ни с сего. Он выслушал все и спросил, уверена ли я. – Она добавила, как бы между прочим: – Из-за того, что я сицилийка, люди здесь часто считают, что я глупа. Или лгу.
Брунетти пригляделся: не упрек ли, не скрыт ли в этом замечании некий комментарий к его собственному поведению?
– Думаю, он просто не мог поверить, что такое возможно. Потом я стала настаивать, что так много смертей – это ненормально. И тогда он спросил, сознаю ли я, как опасно повторять такие вещи, – это могут счесть злостной клеветой. Я сказала, что да, сознаю, и он предложил мне молиться. – Она замолчала.
– А потом?
– Сказала ему, что уже молилась – молилась целыми днями. Тогда он спросил, знаю ли я, как ужасно то, что я предположила. – Дальше она словно бы размышляла вслух: – Он был поражен, наверно, и представить себе такого не мог. Он очень хороший человек, этот падре Пио, и совсем не от мира сего.
Брунетти сдержал улыбку, – и это он слышит от особы, которая провела последние двенадцать лет в монастыре.
– И что было потом?
– Я попросила о встрече с матерью-настоятельницей.
– И вы встретились?
– Ожидание длилось два дня, но она наконец приняла меня – поздно вечером, после вечерни. Я повторила ей все про то, что умирают старики. Она не могла скрыть удивления. Я обрадовалась: значит, падре Пио ей ничего не передал. Я знала, что не должен передать, но то, что я рассказала, было так ужасно, что я сомневалась… – Ее голос угас.
– И что?
– Мать-настоятельница заявила, что не желает слушать ложь, что я говорю вещи, которые могут повредить ордену.
– И посему…
– Велела мне, приказала мне – по обету послушания – хранить полное молчание в течение месяца.
– Значит ли это, как я понимаю, что вы не должны были говорить ни с кем в течение месяца?
– Да.
– А как же ваша работа? Разве с пациентами не надо говорить?
– Я к ним не ходила.
– Как?
– Мать-настоятельница велела мне провести это время в моей комнате и в молельне.
– Целый месяц?
– Два.
– Что?