Так проходит вечность.
Потом я вспоминаю, как однажды мы со Скотчи обсуждали этическую сторону убийства. Скотчи всегда любил прихвастнуть; в частности, он не раз похвалялся тем, что когда-то в Южном Армаге убил человека. Он несколько раз рассказывал об этом Энди и Фергалу, но в его голосе я слышал нечто такое, что в конце концов заставило меня поверить. Не верил я только в то, что Скотчи убил человека в перестрелке; когда его начинали расспрашивать о подробностях, он отвечал как-то чересчур уклончиво, и я почти не сомневался, что убить-то он убил, но не так. Скорее всего, речь шла о заказном убийстве, об убийстве заложника или чем-то подобном. (В конце концов, в Ирландии Скотчи был членом боевой ячейки, хотя мне казалось – вряд ли он был боевиком в полном смысле слова.) Но в тот день, когда мы с таким трудом ушли от парней Дермота, никто из нас не испытывал ни сомнений, ни угрызений совести. Мы или они – так стоял вопрос, и наша совесть была чиста. Проблема была в другом.
Скотчи никогда не был склонен к рефлексии, но иногда по вечерам – особенно когда в «Четырех провинциях» он позволял себе лишнего – его посещало задумчивое настроение. Впрочем, его доводы были чисто экзистенциалистскими. Если нет ни Высшего Существа, устанавливающего нравственные законы, ни вечных мук, ожидающих грешников в загробном мире, следовательно, каждый сам вырабатывает для себя правила морали – такова была мысль Скотчи, хотя он никогда бы не смог выразить ее столь недвусмысленно и ясно.
Но, Скотчи, возразил я, если ты будешь считать, что вся мораль исходит от тебя, прочие люди превратятся лишь в средство для достижения твоих высокоморальных целей, тогда как каждый человек сам по себе и есть цель.
Смысл, во всяком случае, был такой, хотя сказано, конечно, было другими словами.
У Скотчи, однако, уже был готов ответ. Тогда скажи-ка, умник хренов, проговорил он, какие есть еще хреновы варианты?
Я задумался, но так ничего и не придумал. Никакой альтернативы или, как выразился Скотчи, «хренова варианта». Ответа я не нашел до сих пор. Ни он, ни я не имели сколько-нибудь значительного опыта общения с той или иной религиозной конфессией, и мы оба были смущены и растеряны. Разговор растревожил что-то внутри нас, и Скотчи, к нашему взаимному облегчению, поспешил сменить тему, заговорив о девочках и шоколаде.
Сейчас я глядел на набережную и вспоминал о нем. К Бобу я не испытывал ни ненависти, ни сожаления – ничего. Как-то раз Скотчи потребовал, чтобы мы с Фергалом принесли клятву верности, и потом, повиснув на «колючке» тюремной ограды, заставил меня повторить свое обещание. Нет, не словами… Слова ему были не нужны. И я пообещал – тоже без слов, – и это обещание, связавшее меня и Скотчи, оказалось теперь сильнее, выше любых нравственных норм. Нет, не то чтобы моральные проблемы вообще не стоили того, чтобы над ними задумываться, – дело в общем-то было не в этом. Дело было в том, что наш со Скотчи спор с самого начала имел не отвлеченное, а вполне конкретное содержание.
И вот теперь Боб был мертв; осталось еще двое, и горе тому, кто попытается помешать справедливому мщению.
На следующий день я остался дома, заказав из «Каридад» на 180-й улице яичницу с бананами, рис и тушеные бобы. День выдался туманный и пасмурный, а потом начался дождь; он заслонил своим колышущимся покрывалом угрюмый Гудзон и серые очертания нью-джерсийского побережья, оставив на виду лишь ближние опоры подвесного моста, и пейзаж сразу стал как-то уютнее. Глядя на туман, в котором тонул призрак моста, легко было представить себя где угодно. Вашингтон-Хайтс с его серо-голубыми красками на глазах истаивал, превращаясь в замшелые скалы. Огни караванов спускались к реке. Позвякивая колокольцами, брели в темноте стада буйволов. На дальнем берегу угадывалось присутствие невидимой крепости. Паломники собирались на отмелях, чтобы поклониться исчезнувшему солнцу и омыться от грехов: садху [66] неспешно погружались в илистые волны, а дети, зайдя в воду по пояс, плавали и плескали друг на друга водой и осколками разбитой луны. Еще дальше горели на берегах погребальные костры из сандала, и плотный дым, который, застилая небо, поднимался над их четкими, словно нарисованными тушью на золотом фоне решетчатыми остовами, казался физическим доказательством истинности учения о переселении душ. От костров на берегу Гудзона доносился аромат благовоний и табака.
На третий день меня навестил Кастро. Он приехал рано утром с термосом кофе и пакетом доминиканского печенья. Привез он и настоящую еду: в кастрюльке, прикрытой фольгой, лежало приготовленное его теткой рагу – сосиски и рубленое мясо с картофелем, морковью, луком и смесью сладкого и острого перца. Мы подогрели рагу на плите и съели с тортильями, а потом выпили кофе с печеньем.