Томас Грихальва. Полнейшее сходство.
И дыра с неровными краями на том месте, где у живого человека бьется сердце.
— Сарио… — К нему повернулось лицо с большими блестящими глазами. — Так это правда…
Он не то вздохнул, не то всхлипнул. — А ты думала, я лгу?
— С тобой это бывает.
— Тебе я никогда не лгал.
Да. Ей — никогда. Она прикрыла на миг глаза, облизала губы и снова зашептала:
— Матра Дольча, дай мне силы…
— Ты его видела, — сказал он. — Видела, что с ним стало. Он сидел вот здесь, на этом самом месте, на стуле, а они писали с него калеку! Слепого! Ведра, ты видела! Если не мне, то своим собственным глазам ты веришь?
Она прижала ко рту ладони.
— Да, — повторил он, — видела, и тебя от этого тошнит. И ты еще спрашиваешь!
— Как же иначе? — глухо промолвила Сааведра и опустила руки. — Приходится, Сарио… Ведь.., ведь то, что мы видели…
— ..магия, — договорил он за нее.
— И то, что сделал ты… Прожег дыру в картине…
— Тоже магия.
— А значит, ты.., значит, ты… О Матра эй Фильхо! Значит, ты Одаренный, как Томас, как все Вьехос Фратос…
К нему вернулась способность улыбаться, по крайней мере чуточку растягивать губы.
— А ты сомневалась?
— Но это значит, что любой Одаренный мужчина… — Она вновь повернулась к искалеченной картине и зашептала молитву, касаясь пальцами губ и сердца.
— Он открыл мне правду, — сказал Сарио. — А потом умолял, чтобы я его избавил от мук.
— Но ведь ты не знаешь наверняка, умер ли он. Сарио посмотрел на картину. На дело рук своих.
— Он сказал, что огонь подействует. Что мне не добыть необходимых красок, но достаточно уничтожить холст. Наверное, он мертв.
Она до отказа наполнила легкие воздухом. И выпустила его. Снова вдохнула и выдохнула.
— Надо, чтобы они узнали. — Она резко повернулась к Сарио. — Ты должен пойти и рассказать.
— Рассказать? — У него мурашки побежали вдоль позвоночника. — Кому?
— Вьехос Фратос.
— Ведра…
— Надо, чтобы они узнали. Пусть придут и увидят. — Она бесшумно поставила на пол свечу, затем сняла с мольберта портрет и поднесла к огню. Пламя затрещало, вгрызаясь в черный край прожженной дыры. — Иди, — велела Сааведра.
Он стоял раскрыв рот и смотрел, как она толкает мольберт, как тот падает на горящую картину. Занялась и парча.
Сааведра метнула на мальчика яростный взгляд, и тут же с ее уст слетел крик:
— Сарио! Пожар! Беги, зови на помощь.
Он смотрел на нее и на пылающую картину.
— Беги! — прошипела Сааведра. И снова закричала, моля о помощи и прощении, и он понял, что она замыслила.
Взять вину на себя. Пришла куда не следует. Опрокинула мольберт. И сожгла — конечно же, совершенно случайно — картину.
Томас Грихальва мертв. А теперь погиб и его портрет.
Глава 5
Сааведра не успела переодеться во что-нибудь поприличнее, не успела даже отдышаться и прийти в себя. Ее сразу же отвели в личные покои Раймона Грихальвы — одного из Вьехос Фратос. И оставили. Одну. Ждать встречи с человеком, которого она прежде видела лишь с почтительного отдаления, с которым ни разу в жизни не говорила. Раймон Грихальва занимался важнейшими делами семьи, ему было не до малолетних девчонок.
Во всяком случае, до сего дня.
В притворных попытках спасти от пожара кречетту на виду у тех, кто прибежал на крики Сарио, Сааведра пожертвовала блузой и штанами и едва не лишилась волос. Она еще легко отделалась: изрядной величины портрет Томаса сгорел почти целиком, и Сааведра рисковала жизнью, сражаясь с пламенем. Вьехос Фратос, конечно, уже видели следы пожара. Видел их и агво Раймон.
Его все нет и нет. Сааведре — растрепанной, чумазой, в лохмотьях — оставалось только ждать, когда на ее голову падет его гнев. Эта задача оказалась чудовищно трудной. Она предугадывала его слова, недовольную мину, а главное — наказание, и желудок сжимался в плотный комок, и она боялась, что больше никогда не сможет есть.
"Должно быть, Сарио это порадует. Мне нечем будет рвать”.
Она находилась в маленькой светлой комнате, солярии, — полуовалы окон в одной из стен пропускали вдоволь солнца. Изготовленные вручную кирпичи сидели на известковом растворе, кельма штукатура ровнехонько затерла швы, а затем покрыла стену тонким слоем глины, ее нежная, солнечная желтизна радовала глаз. У Сааведры отлегло от сердца, душа окрылилась — на нее всегда сильно действовали краски и текстура, позволяли вообразить все что угодно, мысленно взять руками и перенести на бумагу или холст или даже на свежеоштукатуренную стену, — изобразить мир, возникший в голове.