Холстик Коровина, небольшой, в четыре ладони этюд, основательно засиженный мухами, но подписанный, висел без рамы в окружении мутно-коричневых семейных фотографий в картонных паспарту, выделяясь на жухлых обоях так, будто в стене внезапно отворилась дверца полной жара печи. Марк, первыми книжками которого были альбомы живописи, увидел его сразу же, еще боковым зрением, проходя к голому столу, где валялись горбатые куски черствого серого хлеба и стоял закопченный чайник.
Старуха сразу ушла к корове, сказав, что, кроме молока и хлеба, ничего нет, на что Марк ответил: «У нас с собой». Когда же она вернулась, на расчищенном столе, застеленном газетой, уже стояла бутылка «Столичной», на тарелке розовела толсто нарезанная ветчина, заика вскрывал банку курятины в желе, а Марк кромсал длинный белый батон. При виде всего этого городского изобилия ноздри учительницы хищно раздулись. «Не побрезгуйте!» — пригласил Марк, копируя где-то услышанную интонацию, а заика поддержал его: «П-по к-капле».
Махнув полстакана и без церемоний закусив, учительница ожила, даже голос у нее сделался помягче. В школе она работала последний год, потому что ту должны были вот-вот закрыть, а два десятка ее учеников перевести в соседнее село, где имелась восьмилетка.
Марк отчаянно волновался, не зная, как и когда заговорить о холсте. Его словно бес толкал — он уже твердо решил, что не уедет отсюда, не заполучив этюд, хотя и сам толком не знал зачем.
Все, однако, вышло чрезвычайно просто, и спустя полчаса он стал обладателем трех темно-розовых пионов, написанных широкой и свободной кистью.
Старуха не взяла с него денег, сказав, что нашла картину на школьном чердаке, где таких было еще с десяток, но сильно попорченных водой и никуда не годных.
Видно, все они валялись там еще с господских времен. Сама усадьба сгорела в Гражданскую, а службы уцелели, впоследствии став школой. Взамен с Марка было взято клятвенное обещание, что он изготовит с крохотной карточки, вклеенной в членский билет ОСОАВИАХИМа, большой портрет. С этой фотографии смотрело угрюмое лицо стриженного под ноль юноши его лет, едва различимое сквозь серую вуаль состарившейся эмульсии. Марк, изображая специалиста, кивал и выспрашивал, какой цвет костюма был бы предпочтительнее и не изменить ли прическу. Он уже слышал, как делаются анилиновые «лурики». В ту минуту он и сам верил, что по возвращении в Москву непременно займется портретом. Однако все пошло так, что в эту деревню они больше не наведывались.
На обратном пути Марк всю дорогу держал холст, упакованный в полотенце и втиснутый в плотный пакет от фотобумаги, на коленях, не ведая о том, что нянчит свою слепую судьбу. Он был тогда еще слишком молод, чтобы заглядывать в будущее.
Дома в то время он бывал урывками — только чтобы отоспаться, вымыться и сменить одежду. Поэтому, оставив картину нераспакованной в ящике стола, Марк как бы на время позабыл о ней, выбросил из головы. Тем большей была неожиданность, подстерегавшая его, когда он вернулся из последней поездки на издыхающем «Запорожце».
Первым, еще в прихожей, его встретил отец. Пижамных штанов он так и не снял, зато в глазах его теперь горело безумие. Молча схватив Марка за руку, он протащил его через весь дом, втолкнул в комнату, захлопнул за собой дверь и рухнул на тахту, где спал сын. Затем внезапно вскочил и рванул ящик стола, так что содержимое вместе с ящиком с грохотом обрушилось на пол.
Марк молча созерцал происходящее. Отец, судорожно вскидывая локти, разодрал упаковку, размотал несвежее полотенце и трясущимися губами прошелестел, держа полотно, как официант блюдо:
— Что это такое?! Я тебя спрашиваю — что это? Отвечай! Марк пожал плечами:
— Этюд. Коровин. Очень хороший.
— Где ты его взял? — взвизгнул отец, голос его сорвался.
— Купил.
— Как ты мог купить, если он стоит столько же, сколько автомобиль? Кто тебе его продал? За кого ты меня принимаешь?
— Я действительно купил его.
— Где?
— Это далеко. Допустим, в деревне Бычки, если это так важно.
— Перестань пудрить мне мозги! Ты задумался хоть на миг, что будет, если к нам придут и эта вещь обнаружится здесь? Я сяду, точно сяду, а вы пойдете по миру. Ты этого хочешь, да, этого?
— Нет, — отвечал Марк, которого душили смех и злость. — Не этого. Это не ворованная вещь, и принадлежит она мне. Мне! Почему ты рылся в моем столе и к чему весь этот хипеш, если ты честный человек и вылетел со службы только потому, что евреям не доверяют и хотят от них избавиться? Чего ты боишься?