Вместо шубы поверх дорожного платья Четыркин напялил необъятный бухарский халат, синий, густо вышитый золотом (их спьяну завез в Шантарск с Оренбургской ярмарки целый тюк купец Гришанчиков, и ведь раскупили!). Незапахнутый и неподпоясанный халат при половецких плясках хозяина развевался, хлопая тяжелыми полами, но Четыркин выкушал, надо полагать, столько, что морозец ему оказался не страшен (да и морозец, по-сибирски оценивая, был пустяковый, не более минус десяти градусов по шкале Цельсия, а по Реомюру и того меньше, минус восемь).
Поручик присмотрелся. Надлежало думать, Четыркин решил представить из своей персоны то ли турка, то ли иного восточного человека — вкривь и вкось намотанное на голову полотенце явно изображало чалму, а в зубах зажат кривой персидский кинжал с массивной серебряной рукоятью, усаженной крупной бирюзой. Вращая глазами и корча дикие гримасы, Четыркин выплясывал нечто, безусловно представлявшееся ему экзотическими восточными танцами, но даже на взгляд зрителя, в этих танцах абсолютно несведущего, совершенно бездарно кривлялся и ломался, хотя некоторое представление о балетных па безусловно имел как истый петербуржец…
Зрителей набралось немного: жандармский ротмистр Косаргин, Гурий Фомич, братья-хитрованы Кузьма и Федот Савиных да Иван Иович Пакрашин, следовавший из Иркутска чиновник, пожилой мизантроп со всегдашним своим желчным и унылым видом (с ним никого не тянуло устраивать знакомство, что Ивана Иовича ничуть не огорчало). Подошел еще могучий татарин Саип, правая рука главы обоза, остановился чуть в сторонке, бесстрастно взирая на дармовое представление и мурлыкая под нос свою любимую:
- Приведи мне, маменька, писаря хорошего,
- Писаря хорошего — голова расчесана,
- Голова расчесана — помадами мазана,
- Помадами мазана — целовать приказано…
Четыркин самозабвенно выплясывал. Путешественники взирали на него терпеливо, как на привычное мелкое зло. Вот только Пакрашин в конце концов не выдержал, приблизился на два шага и, брюзгливо поджимая губы, изрек:
— Стыдно-с, молодой человек! Иностранный дипломат здесь присутствует. Хорошенькое же впечатление вы у него создаете…
Савельев оглянулся — действительно, к ним неторопливо приближался самый диковинный здесь персонаж, молодой японский офицер в неизвестном чине, следовавший из самого Владивостока в Санкт-Петербург по каким-то дипломатическим надобностям. Не отставая ни на шаг, за его плечом маячил высокий худой переводчик, в гораздо более скромном мундире. Как человек военный, знавший во всем этом толк, Савельев разглядывал их сюртуки с нешуточным любопытством. Сомнительно, что загадочный японец достиг генеральских чинов — вряд ли у них, в таинственной Японии, обстоит с этим иначе, чем в Европе, не доберешься до генеральских эполет в три скачка. Однако, судя по обильному золотому шитью, иностранец очень даже свободно мог оказаться штаб-офицером. И не из простых, безусловно, — за три сажени ощущается в нем спокойная барственность…
Остановившись, молодой японец поклонился и с непроницаемым видом застрекотал. Переводчик тут же ожил:
— Канэтада-сан говорит: с любопытством изучая вашу великолепную страну, он просит благосклонно рассеять туман его невежества… Является ли танец, столь искусно исполняемый этим господином, народным обычаем, коему надлежит следовать при остановках в пути, или здесь скрыт иной смысл?
Какое-то время царило неловкое молчание. Четыркин, видя иностранное внимание к своей персоне, наддал. В конце концов, Гурий Фомич, старательно изображая на лице искренность, кивнул:
— Обычай такой, обычай, справедливо изволили утадать-с…
— Канэтада-сан говорит: в каждой стране свои почтенные обычаи, иностранцу кажущиеся смешными, но для самих обитателей данной страны исполненные высокого значения…
Еще один церемониальный поклон — и оба японца проследовали далее с самым бесстрастным видом. Вот и гадай теперь, то ли поиронизировал заморский гость, то ли и впрямь наивен…
— Срамота! — плюнул Панкрашин. — При иностранце, да вдобавок дипломате… Пресекли бы, ротмистр!
Жандарм, постукивая папироской по крышке плоского серебряного портсигара, играя черными бровями, отозвался с ироническим сожалением:
— Законных оснований не усматриваю, Иван Иович, увы… Как ни старайся, не сочетается сия местность с понятием «общественного места», где пьяное буйство запрещено-с… Сокомпанеец наш, чего доброго, в Петербурге нажалуется с поэтическими преувеличениями, и господа либералы снова начнут жуткие слухи распускать о жандармском произволе, сатрапами честить… Глаза Четыркина выглядели не такими уж бессмысленными. Усмехаясь, он вынул кинжал изо рта и, размахивая им, затянул: