Панарин отложил медведя, включил фонор, наткнулся на концерт Шеронина:
- – Я в дни удачи радужной не думал никогда,
- что так легко рифмуются победа и беда.
- Что солнце нарисовано бездарным маляром,
- что счастье вдруг окажется бикфордовым шнуром.
- Погасят смех безжалостно, и ускользнет навек
- моя загадка милая, мой прошлогодний снег…
Панарин раздраженно щелкнул клавишей, и песня оборвалась.
– Вот и окончен великий труд… – Марина села рядом, положила голову ему на плечо. – Здесь мне больше делать нечего, могу улетать хоть завтра. Что с тобой, Тим? Не нужно так мрачно. Умей стойко перенести, когда от тебя уходит женщина.
– Я вдруг понял, что почти ничего о тебе не знаю, – сказал Панарин. – Что ты любишь, что не любишь, как жила раньше и как собираешься жить дальше…
– А зачем? Разве это сделает тебя счастливее или что-то изменит? Я у тебя была, а вскоре меня у тебя не будет. Вот и все, мой прошлогодний снег… И незачем тебе моя жизнь. И вообще – родиться бы мне мужчиной…
– А уверена, что при таком варианте была бы счастливее?
– Несчастий я и так не испытывала.
– Наверно, я не так выразился. Больше бы везло, было бы лучше, что ли?
– Не знаю, не знаю. Когда мы хотим чего-то, мы не знаем, хотим ли мы именно того, что мы хотим… А что мы расселись, Тим? Возьмем мобиль и отправимся куда-нибудь над ночной планетой. Только, понятно, не в сторону сегодняшнего побоища…
…Панарин поднял мобиль, направил его на север, включил автопилот, задав ему несложный курс по прямой, и обнял Марину – она давно перестала утверждать, что целоваться в мобиле пошло. Панарину временами казалось, что их вечера, когда они назначали друг другу свидания, словно в миллионном городе, бродили по окраинным малолюдным улочкам, целовались в подъездах опустевших на ночь лабораторий, были для Марины отчаянной попыткой удержать юность, девичью легкость, беззаботную студенческую неприкаянность. Соображения эти он благоразумно держал при себе – кошки, которые гуляют сами по себе, прощают многое, но выходят из себя, когда понимают, что разгаданы…
Он не знал, что ему делать с собой и жизнью, и никто не мог помочь, был бесполезен любой совет, даже если достало слабости его попросить…
– Мы еще до полюса не долетели? – спросила Марина, не открывая глаз.
– Долетели, – сказал Панарин. – Снегу вокруг, медведи белые…
Ему хотелось повернуть к мосту Фата-Моргана, но на пути к нему лежало место сегодняшней бойни, и мобиль по-прежнему мчался вперед, на север, к полюсу, на котором, как и полагается полюсам, земным ли, инопланетным ли, не имелось ровным счетом ничего интересного – снега, заструги, ропаки и тишина, вязкая, вечная. И никому он не нужен, здешний полюс – в жизни землян были только два полюса, к которым шли пахнущие нестерпимым любопытством, честолюбием, азартом и смертью тропы. Другие, инопланетные, были уже вторичностью и мало кого интересовали…
Алое пульсирующее мерцание проникло в кабину, высветило их лица нелюдским сиянием. Панарин реагировал мгновенно – отпустил Марину и бросил руки на пульт, мобиль тряхнуло, словно он на полной скорости врезался в стену. Машина провалилась вправо и вниз, «бочка», мгновенно наполнившиеся газом подушки безопасности выскочили с трех сторон, прижимая людей к сиденьям. Недоуменно мяукнул зуммер, замигала синяя лампочка – мобиль был мирной пассажирской машиной, предназначенной для эксплуатации в относительно тепличных условиях, и автоматика безопасности на секунду пришла в замешательство, не зная, как расценить проделанный Панариным классический маневр – уход от неожиданно возникшей прямо по курсу опасности.
Теперь можно было и разобраться, есть ли опасность и если да, то что она собой представляет. Панарин развернул мобиль носом в ту сторону, остановил в воздухе, чертыхнулся – рука автоматически скользнула вправо, туда, где на машинаx Дальней разведки размещался пульт комплекса радаров и датчиков – и ничего, понятно, не обнаружила.
– Что это? – шевельнулась, освобождаясь от обмякающих подушек, Марина. – Я даже испугаться не успела…
– Обычно никто и не успевает… – сказал Панарин, сдвинул верх и встал, опершись на лобовое стекло.
Впереди были горы, и над их угловатыми громадами тускнело алое сияние, никло, съеживалось, словно уходя в дыру в земле, зеленовато-лимонные блики взмыли колышущимися струями, опали, и сияние стало затухать еще быстрее, но все равно простиралось на полнеба, а в небе звезды просвечивали сквозь косую ленту того же алого цвета – ее размытый конец терялся среди звезд, другой тянулся к горам и тонул в сиянии.