— Секретность остается секретностью, — сказал Бенкендорф, отстраненно, без всякого выражения выговаривая слова. — Необходимые меры в Сарском уже приняты, все свидетели будут молчать. Будут, — повторил он твердо и убежденно. — Меж тем… Смерть столь заметнейшей личности, каковой был Александр Сергеевич, должна быть в самое короткое время убедительно объяснена обществу. Я повторяю — убедительно. То есть, мы обязаны, сохранив в тайне подлинную правду, немедленно, нынче же, сейчас найти некое объяснение его смерти, не выходящее за пределы… — Он помолчал и с горькой улыбкой закончил: — обыкновенного состояния умов. Материализма, будь он проклят. Иначе… Нам попросту не поверят, и могут возникнуть самые дурацкие пересуды. Ничего этого не существует, господа, — ни Особой экспедиции, ни заграничных миссий Александра Сергеевича, ни происшедшего сегодня в парке. Ничего. Из этого и следует исходить. У кого-то есть соображения?
Теперь чадили сразу три свечи. Царило молчание.
— Разбойники? — предположил вслух Вяземский. — Грабители с Васильевского острова?
Граф поморщился:
— Это, конечно, материалистично, но все же… Как-то не так все должно было кончиться, князь…
— Вам еще и толику романтики подавай, Александр Христофорович? — не без язвительности спросил Вяземский.
— Петр Андреич…
— Простите, ваше сиятельство. Нервы…
— Я понимаю. Но, видите ли… Любой, конечно, может стать жертвой ночных грабителей, и все же при этом варианте сохраняются слухи, сплетни, пересуды… Необходимо что-то более убедительное… я не в состоянии это сформулировать точнее… Убедительное и… естественное, если можно так выразиться.
— Дуэль, — сказал Дуббельт, ни на кого не глядя.
— Леонтий Васильевич?
— Вот именно. Дуэль. Учитывая репутацию Александра Сергеевича, будем откровенны, изрядного бретера, задиры, имевшего множество поединков, общество ни на миг не усомнится…
— Как вы это себе представляете?
— Очень просто, ваше сиятельство. Александр Сергеевич в последнее время ухаживал за Катишь Черновой, о чем втихомолку судачил весь Петербург. Его нешуточным соперником в этом предприятии был некий французский хлыщ, совершенно незначительная личность, не имеющий здесь связей и особых знакомств, зачисленный в кавалергарды исключительно благорасположением государя… приемный сын французского посланника…
— Да-да, что-то такое припоминаю, — кивнул Бенкендорф, заметно оживившийся. — Геккерен… Сам-то он, этот юнец, зовется как-то иначе, в голове вертится… Совершенно варварского звучания имя, напоминающее кличку персонажа комической оперы… Дандас… Дондоз…
— Д’Антез, — сказал Вяземский хмуро.
— Вот именно, Д’Антез… Леонтий Васильевич, продолжайте…
— Дуэль — это убедительнейшее объяснение, с которым мгновенно и без малейшего внутреннего сопротивления согласятся все до единого, а также не усмотрят в том ничего необычайного, — сказал Дуббельт. — Дуэли преследуются законом, а значит требуют тайны… У Пушкина была дуэль с заезжим французским хлыщом Д’Антезом, в результате которой Александр Сергеевич получил смертельную колотую рану. Вот в этом случае легко будут объяснимы все слухи, несообразности и недоумения. Дело, можно сказать, житейское.
— А что сам французик? — уже менее колко поинтересовался Вяземский.
— О, в этом я особых сложностей не вижу, — сказал Дуббельт. — Речь, в конце концов, идет о субъекте крайне незначительном, явившемся к нам на ловлю счастья и чинов. Нетрудно будет поговорить с ним убедительно, объяснить перспективы, выдвинуть причины, по которым он, сам того не зная, в одночасье потерял расположение императора, а потому обязан подчиниться. Объяснить, что на свете существуют как золото, так и Сибирь… Я уверен, мне удастся…
— Вот и приступайте немедленно, — сказал Бенкендорф. — К завтрашнему утру все должно быть улажено, и именно эта версия событий — распространена в публике. И не смотрите на меня так, Петр Андреевич, я вынужден…
— Я понимаю, — кивнул Вяземский все с тем же хмурым видом.
— Такова жизнь, — сказал Бенкендорф чуточку мягче. — Иногда приходится прославлять героев, а иногда — их прятать, и никуда от этого не уйти. Служба такова, господа…
И на какое-то время его лицо, выдав обычные человеческие чувства, стало растерянным и горестным, ничуть не приличествующим ни ловкому царедворцу, ни герою двенадцатого года. Он сказал совсем тихо, словно извиняясь перед кем-то, кого больше не было:
— Кто же виноват, что нам выпала именно такая война…
И тут же стал прежним, холодным, жестким.