Одинцов, оказывается, дал-таки тягу с передовой, и выходило, что Дроздов зря чуть не пошел под трибунал, защищая его доброе имя. Впрочем, на доброе имя Одинцову теперь было глубоко наплевать, о чем он не преминул сообщить своему приятелю. Дроздов, подумав, вынужден был с ним согласиться, поскольку перспективы рисовались такие, что не то что имени, а и мокрого места от них от всех вскорости могло не остаться.
Выяснилось, что за те месяцы, в течение которых Одинцова считали погибшим, бывший штабс-капитан успел сколотить что-то вроде отряда, набирая туда самых отчаянных местных мужиков. Как этот новоявленный атаман ухитрился пронюхать про золотой поезд, осталось для Дроздова загадкой. Надо полагать, разведка у атамана Одинцова была поставлена не хуже, чем у господина Верховного правителя, и уж наверняка лучше, чем у большевиков. Во всяком случае, про золотой поезд он знал больше, чем Дроздов, который числился в его охране, набранной сплошь из офицеров. На детальную разработку плана ушла неделя, а потом свистнул паровоз, залязгали буфера, и бронированная змея, тяжело тронувшись с места, пошла молотить колесами по стыкам, увозя в своем железном брюхе зерно будущей гибели – полного Георгиевского кавалера поручика Дроздова.
В узком проеме амбразуры мелькнула приметная сосна, обгорелая и расщепленная надвое почти до самой земли. Одинцов детально описал поручику это дерево, но рисковать все-таки не стал и привязал на нижний сук красную тряпицу. Сосна была знаком приготовиться и держать ушки на макушке, что Дроздов и сделал. Остатки похмельной мути вмиг улетучились, словно их и не было, и поручик сделался, как всегда перед боем, собранным и деловитым.
Плюнув на экономию (какая, к дьяволу, экономия в шаге от смерти!), он закурил еще одну папиросу, выстрелил горелой спичкой через амбразуру и стал насвистывать боевой марш дроздовцев – тот самый, на мотив которого какой-то лапотный поэт написал немного позже свои слова. Поручик Дроздов никогда не служил под началом генерала Дроздова, но марш ему нравился, и вообще получалось что-то наподобие каламбура.
Поручик Дроздов все еще насвистывал свой любимый марш, когда заскрежетали тормоза, беспорядочно залязгали буфера, зашипел выпускаемый пар, и стальная громадина бронепоезда, содрогаясь и корчась, остановилась перед завалом из бревен, перегородившим рельсы. Где-то впереди пронзительно взвизгнула овальная бронированная дверь, и властный голос с сильным грузинским акцентом прокаркал команду, высылая на рельсы аварийную бригаду.
В отсек вбежал возбужденный Кулешов, дико покосился на спокойно покуривавшего Дроздова и схватился за ручки соседнего пулемета. По другую сторону штабеля, сложенного из ящиков с золотом, слышалось копошение и лязг: команда левого борта готовилась к обороне.
Дроздов сделал последнюю затяжку, раздавил окурок, и тут, словно по сигналу, с обеих сторон захлопали винтовочные выстрелы. Пули с визгом и грохотом ударили по броне, и в ответ залаяли пулеметы бронепоезда. Они молотили с тупым механическим упорством, словно пытаясь выкосить к дьяволу всю эту ненавистную тайгу. Впереди глухо ахнула трехдюймовка, с ближнего склона сопки взлетел к небу тяжелый фонтан земли, дыма и сучьев, тяжело мотнулась, падая, подрубленная пихта. Тесный отсек наполнился дымом и грохотом, плечи припавшего к пулемету Кулешова мелко тряслись в такт выстрелам.
На мгновение прекратив огонь, подпоручик повернул к Дроздову потное ощеренное лицо. Дроздов, не удержавшись, весело подмигнул ему и растянул губы в улыбке.
– Что же ты? Стреляй! – прокричал Кулешов.
Дроздов перестал скалиться, серьезно кивнул, поднял наган, который, оказывается, был у него в руке, и выстрелил. Он воевал уже седьмой год, и револьвер давно стал для него как бы продолжением руки, этаким чудовищным указующим перстом, несущим верную смерть тому, на кого он его направлял. Указующий перст обратился на подпоручика Кулешова, и тот удивленно опустился на колени. Говорить он уже не мог – он ничего не мог теперь, потому что был убит, – но глаза еще жили секунду или две, и смотреть в них стало невыносимо. Впрочем, продолжалось это совсем недолго, потому что в следующее мгновение Кулешов качнулся, словно решая, в какую именно сторону ему упасть, и мягко повалился на бок, повернув свое обиженное полудетское лицо.
Снаружи негромко хлопнуло, и в амбразуру полезли клочья густого, вонючего дыма. Даже сквозь грохот пулеметов Дроздов услышал, как по ту сторону штабеля кто-то надсадно закашлялся и прорычал матерное ругательство. Огонь пошел на убыль – в сплошном дыму было не разобрать, где земля, а где небо, не говоря уже о том, чтобы вести прицельную стрельбу.