— Это слова настоящего воина! — горячо воскликнул Бертье и закашлялся. — Вот вам моя рука! — закончил он, обретя способность говорить.
Капрал немного помедлил, прежде чем пожать протянутую лейтенантом руку. Ладонь у него была твердая и ледяная, и Бертье передернуло от внезапного отвращения: ему показалось, что он обменялся рукопожатием с окоченевшим трупом.
* * *
Отец-иезуит наполнил вином оловянный кубок и протянул его рассказчику.
— Выпей, сын мой, — сказал он тихим голосом, — и говори дальше. Рассказ твой кажется мне не только любопытным, но и весьма поучительным. Явившийся же тебе образ святой Девы Марии служит прямым доказательством того, что любовь Господа вовеки пребудет с каждым из нас и особенно ярко она проявляется именно в минуту выпавших на нашу долю тяжких испытаний.
Человек, сидевший на скамье у окна, с благодарностью принял кубок и жадно припал к нему. Красное вино потекло по его грязной всклокоченной бороде, пропитывая видневшуюся под распахнутым воротом изорванного в клочья саперного мундира рваную, полуистлевшую рубашку. Левый рукав мундира был пуст; вместо правой ноги у рассказчика была грубо вырезанная деревяшка, его костыли крест-накрест лежали на каменном полу. Падавший через решетчатое окно солнечный свет ложился на плиты пола, образуя причудливый рисунок. В этом беспощадно ярком свете гость казался еще более грязным и оборванным, чем был на самом деле. От него по комнате расходился тяжелый дух помоек и подворотен, уже не первый месяц служивших ему пристанищем; глядя в его заросшее нечистой бородой лицо, отец-иезуит никак не мог избавиться от ощущения, что там, в бороде, кто-то бегает. Скорее всего, так оно и было. Священнику захотелось отвернуться, но он не стал этого делать: гордыня — смертный грех, а что такое брезгливость, как не проявление гордыни?
Шумно вылакав вино, рассказчик с громким стуком поставил кубок на стол, вытер мокрые губы грязным рукавом мундира и деликатно рыгнул в сторону. Глаза у него слегка осоловели.
— Прошу прощения, святой отец, — сказал он хриплым голосом обитателя парижских подворотен. — Право, не знаю, что поучительного находите вы в моей истории, но, если она вам интересна, извольте, я расскажу все до самого конца.
Итак, перед самым рассветом мы приблизились к стенам кремля. Ворота были распахнуты настежь, дорогу устилали брошенные пожитки, оружие, амуниция — словом, все, что только может прийти в голову. Стальные кирасы валялись рядом с женскими юбками; поверх выпотрошенного лошадиного трупа кто-то бросил картину в тяжелой золоченой раме; ружья, сабли, тесаки, барабаны и кавалерийские трубы лежали так густо, словно их набросали нарочно. Навстречу нам никто не попадался, и, двигаясь вперед, мы всякую минуту ожидали появления из темноты казаков атамана Платова. Право, святой отец, язык человеческий не в силах описать эту жуткую картину; чтобы представить себе это, там нужно побывать. И холод, проклятый холод, от которого нет спасения!
Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы установить связь с отрядами Ферно и Дюпона, как того требовал майор Мишлен. Счет времени шел уже на минуты; да и смысла в установлении связи я не видел. Даже если бы выяснилось, что Ферно и Дюпон не добрались до места, что бы это изменило? Выполнить вместо них их работу я был не в состоянии; посему мне оставалось лишь заниматься своим делом и молить Господа о том, чтобы дожить до утра. Проклятье, я так и поступил! Если бы я знал тогда, о чем прошу! Право, святой отец, уж лучше гореть в аду, чем влачить то жалкое существование, на которое я ныне обречен!
— Да, — сказал отец-иезуит, задумчиво кроша хлеб, — вознося к небу молитву, надлежит соблюдать осторожность. Людям свойственно забывать о том, что их мольбы могут быть услышаны, и они зачастую не ведают, о чем просят Создателя. А он, в безграничной милости своей, порой удовлетворяет даже самые неразумные из наших просьб — полагаю, просто в назидание. Но не отчаивайтесь, сын мой. Нам не дано постичь глубинный смысл замыслов Вседержителя. Возможно, сохраняя вам жизнь, он имел в виду нечто вполне конкретное.
— Вот уж не знаю, на что я теперь могу сгодиться, — заявил калека, стукнув своей деревяшкой в каменный пол и тряхнув пустым рукавом. — Какой прок Господу и Франции от того обрубка, в который я превратился?
— Этого нам знать не дано, — кротко ответил иезуит, снова наполняя кубок и протягивая его калеке. — Продолжайте, сын мой, прошу вас!