После этого я еще три дня слышал, как он по-прежнему расхаживает по комнате, но на четвертый день я уже ничего не слышал. Я решил зайти к нему; дверь была заперта. В замочную скважину я увидел его бледным и изнуренным и подумал, что он захворал; я уведомил господина Морреля и побежал за Мерседес. Оба тотчас же пришли. Господин Моррель привел с собой доктора; доктор нашел у больного желудочно-кишечное воспаление и предписал ему диету. Я был при этом, господин аббат, и никогда не забуду улыбки старика, когда он услышал это предписание. С тех пор он уже не запирал двери: у него было законное основание не есть; доктор предписал ему диету.
У аббата вырвался подавленный стон.
– Мой рассказ вас занимает, господин аббат? – спросил Кадрусс.
– Да, – отвечал аббат, – он очень трогателен.
– Мерседес пришла во второй раз; она нашла в нем такую перемену, что, как и в первый раз, хотела взять его к себе. Господин Моррель был того же мнения и хотел перевезти его силой. Но старик так страшно кричал, что они испугались. Мерседес осталась у его постели, а господин Моррель ушел, сделав ей знак, что оставляет кошелек с деньгами на камине. Но старик, вооруженный докторским предписанием, ничего не хотел есть. Наконец, после девятидневного поста он умер, проклиная тех, кто был причиной его несчастья. Он говорил Мерседес:
«Если вы когда-нибудь увидите Эдмона, скажите ему, что я умер, благословляя его».
Аббат встал, прошелся два раза по комнате, прижимая дрожащую руку к пересохшему горлу.
– И вы полагаете, что он умер…
– С голоду, господин аббат, с голоду! – отвечал Кадрусс. – Я в этом так же уверен, как в том, что мы с вами христиане.
Аббат судорожно схватил наполовину полный стакан с водой, выпил его залпом и с покрасневшими глазами и бледным лицом снова сел на свое место.
– Согласитесь, что это большое несчастье, – сказал он глухим голосом.
– Тем более что не бог, а люди ему причиной.
– Перейдемте же к этим людям, – сказал аббат. – Но помните, – добавил он почти угрожающим голосом, – что вы обязались сказать мне все. Так кто же эти люди, которые умертвили сына отчаянием, а отца голодом?
– Двое его завистников: один – из-за любви, другой – из честолюбия: Фернан и Данглар.
– До чего довела их зависть? Говорите!
– Они донесли на Эдмона, что он бонапартистский агент.
– Но кто из них донес на него? Кто подлинный виновник?
– Оба, господин аббат; один написал письмо, другой отнес его на почту.
– А где было написано это письмо?
– В самом «Резерве», накануне свадьбы.
– Так и есть! – прошептал аббат. – О Фариа, Фариа! Как ты знал людей и их дела!
– Что вы говорите? – спросил Кадрусс.
– Ничего, – отвечал аббат, – продолжайте.
– Данглар написал донос левой рукой, чтобы не узнали его почерка, а Фернан отнес на почту.
– Но и вы были при этом! – воскликнул вдруг аббат.
– Я? – отвечал удивленный Кадрусс. – Кто вам сказал, что я был при этом?
Аббат увидел, что зашел слишком далеко.
– Никто не говорил, – сказал он, – но, чтобы знать такие подробности, нужно было быть при этом.
– Вы правы, – сказал Кадрусс глухим голосом, – я был при этом.
– И вы не воспротивились этой гнусности? – сказал аббат. – Тогда вы их сообщник.
– Господин аббат, – отвечал Кадрусс, – они напоили меня до того, что я почти совсем лишился рассудка. Я видел все, как в тумане. Я говорил им все, что может сказать человек в таком состоянии, но они отвечали мне, что это только шутка с их стороны и что эта шутка не будет иметь никаких последствий.
– Но на следующий день, сударь, на следующий день вы увидели, что она все же имела последствия. Однако вы промолчали, хотя были при том, как арестовали Дантеса.
– Да, господин аббат, я был при этом и хотел говорить; я хотел все рассказать, но Данглар удержал меня.
«А если окажется, – сказал он мне, – что он виновен, что он в самом деле был на Эльбе и ему поручили передать письмо бонапартистскому комитету в Париже, если это письмо при нем найдут, то ведь на его заступников будут смотреть, как на его сообщников».
Я побоялся в такие времена быть замешанным в политическое дело и промолчал; сознаюсь, это была подлая трусость с моей стороны, но не преступление.
– Понимаю; вы умыли руки, вот и все.
– Да, господин аббат, – отвечал Кадрусс, – и совесть мучит меня за это день и ночь. Клянусь вам, я часто молю бога, чтобы он простил мне, тем более что это прегрешение, единственное за всю мою жизнь, в котором я серьезно виню себя, – несомненно причина всех моих бед. Я расплачиваюсь за минуту слабости; поэтому-то я всегда говорю Карконте, когда она жалуется на судьбу: «Молчи, жена, видно, так богу угодно».