— Стоит мне чирикнуть моим ингушам, и тебя изрубят на куски. А мясо твое, Павлухин, завтра же продадим в лавке, а выручку прогуляем в ресторане «У Лаваля»… Ты это учитывай!
Было ясно, что «выручка» — самое насущное дело в карьере ротмистра Берса, гордого своим родством с одним очень знаменитым на Руси писателем. Впоследствии эта «выручка» обрела трагический смысл в судьбе самого ротмистра Берса и в судьбе Архангельска, совсем недавно ставшего советским городом…
Так складывались дела. Неважно они складывались.
* * *
Ледокольный буксир с отрядом латышей и архангельских коммунистов шпарил по волнам, отчаянно дымя. Миша Боев, сидя на мостике, играл на гармони вальсы, и музыка — вся в дыму — так и отлетала за корму вместе с угаром дыма. Командовал буксиром старый заслуженный помор-шкипер по имени Элпидифор Экклезиастович, — не сразу выговоришь.
— Ты для меня, отец, будешь просто «батькой», — рассудил Павлухин, — я тебе по возрасту в сыновья гожусь.
— Оно и ладно, сынок, — согласился шкипер и спустился в каюту, где как следует насосался рома…
Это были дни, когда англичане уже вышли к Сороке, спустившись с Мурмана к югу вдоль полотна железной дороги. И уже блуждали возле берегов таинственные, как призраки, корабли.
Буксир кувыркало на зыби, он тяжко плюхался во впадины между волн своим круглым, как пузатая миска, днищем. Его давно не чистили в доках, и он переползал сейчас по воде, волоча за собой длинные бороды водорослей. Одинокая пушка «гочкиса» сверлила мутное пространство. Миша Боев крепко спал на мостике, раскинув ноги и руки, а гармонь ползала по решеткам, то сжимаясь, то растворяясь мехами. На рассвете, где-то далеко за Яграми, на траверзе солеварен Неноксы, заметили странное судно.
Павлухин протер линзы бинокля: флаг не «читался». Но когда «прочел» расцветку, то совсем ошалел — государства с таким флагом он не знал, и «Своды» не давали ответа…
— Эй, батька! — заорал Павлухин, и первым проснулся Миша Боев, застегнул гармонь на ремешок.
— Чего орешь? — сказал.
— Да вон, видишь… Какой-то иностранец ползает!
Вылез ромовый «батька» из люка, аки домовой из погреба.
— Шибко авралишь, сынок. Мы ведь не пьяные…
— Эвон! — показал Павлухин. — Что это за коробка, знаешь?
Старый шкипер вгляделся в рассвет:
— Это «Святой инок Митрофан» под флагом флотилии Соловецкого монастыря. Флаг у них тоже святой: под ним монахи богомольцев до угодников Зосимы и Савватия перевозят.
— Кажись, не время сейчас молиться, — заметил Миша Боев. Дали позывные гудки — никакого впечатления. На «Святом иноке Митрофане» никто даже не почесался.
— Эй, на «гочкисе»! — велел Павлухин. — Один — под нос!
Да наводку поточнее: не в нос, а под нос… Жарь!
Выстрелом под форштевень разбудили и тишину моря и «Митрофана». С мачты корабля убрали монастырский флаг и подняли взамен другой — еще императорский, трехцветный.
— Пугаются ребята, — причмокнул Павлухин. — Ну-ка, сигналец отмахай им, чтобы начальство на борт прибыло.
— Давай! — сказал сигнальщик, сорвал с головы Павлухина бескозырку, в другую руку свою бескозырку взял и ими, вместо флагов, отмахал грозный приказ… Подействовало!
Подгреб вельбот, а в нем — монашек, хиленький.
— Элпидифор Экклезиастыч, какого тебе хрена надобно?
— Какой флаг? — спросил Павлухин, перегибаясь с мостика.
— А какой тебе надобно? — ответили ему с воды. — Большевики еще не удрали с Архангельску?
— Да нет. Не удрали.
— Тогда погоди, милок, самую малость. Мы тебе красный до нока реи подымем. Жалко, что ли? У нас все своды имеются.
— Стой! — задержал Павлухин отходящий вельбот. — Пойдем на вашу лоханку вместе с нашими шлюпками…
Высадили десант. В кубрике, вперемежку с матросами-монахами, почивали соловецкие «богомольцы» — английские солдаты и один офицер. Пришлось их разбудить.
— Эй, Антанта! Вставай… заутреня началась!
Пленных выстроили на палубе. И тут один англичанин подмигнул Павлухину — дружески, как приятель. Павлухин сразу вспомнил Печенгу, объединенный десант и этого парня: они вдвоем тащили тогда в бухту на куске парусины разорванного пополам матроса. И сейчас мигнул ему англичанин — как другу:
— Хэлло, камарад!
Павлухин почесал светлую, выгоревшую на солнце бровь.
— Как бы это тебе сказать? Тогда союзничали — можно было и руку пожать. А теперь, брат, не камарады мы с тобой…