– Нельзя, гражданин. Только на сегодня.
– Умоляю. Мне так далеко идти… так далеко я собрался!
– Нельзя…
И качались чаши весов, отмеряя его судьбу. «Точно!»
Рывок голодной руки, и хлеб исчез под полою. Грелся.
Все! Теперь он готов… Хлеб с ним. Дорога дальняя…
- И уж Отечества призванье
- Гремит нам: «Шествуйте, сыны!»
И началась дорога – как юность…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По Рузовской – на Загородный, вдоль Введенского канала, на льду которого лежали безвестные мертвецы. И выбрел на Фонтанку. Вот и полукруг бывшего министерства, где его пестовал Плеве, где поучал его Дурново… «Мимо!»
Качались на мосту чугунные цепи – в изморози. Тихо, тихо.
И редко встретится прохожий, едва шагающий вдоль стен. Время от времени пролетит снаряд над головою. Где-то разорвет крышу, вопьется внутрь, буравя этаж за этажом, и разнесет несколько квартир, сея смерть защитникам русской цитадели… «Мимо!»
Четыре коня, вставшие дыбом на мосту, не стоят на прежнем месте, горделивые, – война упрятала их под землю. Они еще встанут, и человек, во всей красе своей и мощи, усмирит дикую силу. Так было – так будет. Иначе и нельзя… За Невским проспектом, возле цирка, где трубил, умирая от голода, какой-то зверь, он решил съесть весь хлеб. И съел… Мелькнул за поворотом шинелью военный.
– Товарищ… – позвал его Мышецкий, но голос был так слаб, так прозрачно он растворился в морозном воздухе, что военный даже не обернулся на этот зов…
Больше нет хлеба – пора заворачивать на Литейный. Но сугробы на перекрестках так высоки, так вязнет в них тело, что пришлось тащиться прямо: вдоль Фонтанки – в сторону Летнего сада. Рыцарский замок Павла Первого, розовея мрамором, высился из-за дерева. Чудились от кордегардий, заколоченных наспех досками, кованые шаги в ботфортах. Павел, Павел… «Мимо!»
И вдруг, словно озарение юности, выросла перед ним длинная стена дома. Дома, о котором он даже забыл в эти годы. Вот отсюда, из этих стрельчатых окон, глядел когда-то он юным отроком на увядание Летнего сада. И звучала музыка из раковин, и плыли по воздуху зонтики нарядных дам, и долго не мог он заснуть в такие вечера, ворочаясь в постели своего дортуара…
Вот оно! Средь снежных сугробов стояло Училище Правоведения, отсюда он вышел в мир, сюда и пришел нечаянно… «Боже, какой длинный путь!» – И круг жизни замкнулся.
Хлопая большими валенками, с автоматом подмышкой, шагал вдоль стен солдат в полушубке – совсем молоденький.
– Сынок, – сказал ему Мышецкий, – пусти старика…
– Посторонним нельзя, дедушка.
– Согреться мне… Я скоро уйду совсем…
Они стояли возле самых дверей, а из трубы шел дым: там тепло, там люди, там и умереть бы… Просился он – пусти!
– Что с тобой делать? – пожалел его солдат. – Ну, так и быть, зайди. Только мне лейтенант шею намылит.
И помог открыть тяжелую, промерзлую дверь…
Часовой был молод, он приехал на защиту Ленинграда из далекой Хакасии, ему еще снились табуны лошадей и монисто в косах девушки. Там, в Хакасии, хорошо, а вот тут… «Нет, тут тоже хорошо!»
И летели с воем, распарывая тишину, снаряды… «Мимо!»
Глухо ворча мотором, выкатился грузовик с тремя солдатами.
Блеснули автоматы в их толстых варежках.
– Куда, ребята? – крикнул часовой.
– На Софийку…
– А чего там?
– Гады объявились… Сейчас брать будем!
– Ну-ну, берите…
Холодно часовому, метет от Летнего сада, в прорези деревьев видно безлюдье Марсова поля – поля военной славы, поле парадов и знамен побед русских… Там Суворов – со шпагой!
Скоро часового сменили. Радуясь, что можно согреться, вошел солдат в высокий вестибюль, где стреляла жаркими искрами печурка. Зубами он стянул заиндевелые варежки, сунул к огню большие красные руки. Руки человека – усмирителя диких коней…
Отогрелся и – спросил:
– А старичок-то… и-де? Чего-то его не видать.
– Вынесли его. На двор его вынесли…
Задумался солдат. Подошел молодой лейтенант – дежурный.
– Ты больше посторонних не пускай… Слышишь?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жизнь его закончилась хорошо. Даже очень хорошо…
Сейчас он лежал на дворе, посреди сугробов, и руки его были вскинуты от локтей, а пальцы растопырены.
Ему никто не закрывал глаз, и он продолжал смотреть ими.
Высоко и далеко – в последний раз.
Вот так он будет смотреть еще до утра, встретит рассвет над городом, а потом приедут и его заберут. И куда-нибудь отвезут.