— Он жив… Григорий опять со мною! Николай II уговаривал жену успокоиться:
— Аликс, не кричи так. Неудобно перед охраной… Вся колотясь, она рассказывала ему:
— Сейчас он навестил меня. Боже, в каком виде! Борода и волосы обгорели, Григорий с трудом передвигался на обожженных пятках… Он не сгорел! Укрываясь за плотным дымом, святой мученик выбрался из гроба… И знаешь, что он сказал мне?
— Что, милая Аликс?
— Нагнись, Ники, ко мне. Я шепну его слова…
Бывший император склонился над бывшей императрицей.
— Он сказал, чтобы мы скорее бежали. Надо бросить здесь все даже детей, и… бежать, бежать! Англия, он сказал, не примет нас а Керенский обманет. Бежать надо в Германию, у нас сейчас последняя надежда — на кузена-кайзера и на его могучую армию!
«Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, имя которой — Петербург… Куда ты несешься, жизнь? Ото дня, от белой ночи — возбуждение, как от вина». Худущий, нелюдимый солдат в длинной шинели бродил по городу, размышляя о революции — неукротимой, как набег скифской конницы на чужеплеменные шатры.
Он забыл свои стихи и вспоминал тютчевские:
Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые…
Столичные барышни вряд ли узнали бы теперь в этом солдате кумира их первой любви — Александра Блока! Нет, уже не стихи о Прекрасной Даме замышлял он на распутье ветров, где еще вчера старая цыганка дала ему поцеловать свою руку, всю в кольцах и перстнях. Теперь в нем — уже в зрелости — зарождалась книга о последних днях царской империи.
Да, скифы мы, да, азиаты мы С раскосыми и жадными очами…
Запирайте этажи — Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба — Гуляет нынче голытьба!
На скользком мосту, при зыбком свете фонаря, Блок записывал самое откровенное, самое наболевшее: «Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь — и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Распутин… Все, все они — живые, и убитые дети моего века — сидят во мне.
Сколько, сколько их!»
А на углу Офицерской и Лермонтовского мальчишки-газетчики звонко расторговывали народные лубки — последний шедевр подпольной литературы — «АКАФИСТ ГРИГОРИЮ РАСПУТИНУ»:
…Мы, Григорий Первый и Последний, конокрад и бывший Самодержец Всероссийский, Царь банный и Великий Князь драный и проч., объявляем всем нашим распутинцам, министрам, ворам-карманникам, жандармам-охранникам и прочей нашей сволочи: пребываем сейчас в аду и каждый день с Сатанинского благословения в баньке паримся… Дано в аду в день сороковой Нашей Собачьей Кончины. На подлинном верно Собственным Его Скотского Величества задним копытом наляпано — Гришка,
А скрепил подпись адский секретарь барон фон Фридрихераус!
Конечно, мы ни на секунду не отступим от нашей марксистской философии, истории, мы знаем, что всякая личность, в том числе и личность монарха, закономерна. Но мы все-таки вряд ли предполагали все то количество глупости и подлости, которое наделали на своих тронах эти господа.
А. В. Луначарский
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОМАЗАННИКИ БОЖИИ (1880-Е ГОДЫ — ОСЕНЬ 1905-ГО)
ПРЕЛЮДИЯ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ
Давно это было… На почтовом тракте, что стелился от Саратова в степи заволжские, служил в ямщиках мужик — прозванием Ефим Вилкин; небогато жил, ибо крепко запивал по трактирам дорожным. Сберется в «гоньбу» — честь честью, как положено, месяц или два нет его дома, а потом явился кормилец — все уже пропито и даже шапку с рукавицами посеял в дороге.
Завоет тут жена, заревут дети. Ефим тоже убивается:
— Пелагеюшка, не гневайся. Детки, не судите свово батюшку.
Едешь-едешь, а тут — глядь — кабак. Как не зайти? Как не погреться? Опять же, щец похлебать охота. Айай, во грех-то где! Попутал окаянный. Спаси и помилуй нас, царица небесная…
Так и бедствовали. Но однажды отвозил Ефим Вилкин земскую почту на лошадях казенных. И столь упился на станции Снежино, что даже не заметил, как выпрягли коренника из оглобель, а люди вороватые на растопку печей и самоваров всю почту в клочки разнесли… Дело подсудное! Вилкина усадили в острог губернский, где он и казнился совестью. Уж как он плакал там, как он каялся — нет, не отпустили его до дому.
— Сиди! — было сказано, и сидел, коли велят.
Семья его за это время совсем обнищала. Жена нанималась к мещанам потолки белить, старший сын Лаврушка мыл коляски для господ проезжих; дома еще два рта разевались — Марьюшка, падучей страдавшая, да Гришенька, который с печи не слезал. Через год явился Ефим Вилкин, все иконы в избе перецеловал: