Самые неожиданные съезжаются, вот Раковский, откуда ни возьмись.
Для сплочения интернационалистов можно бы сейчас поднять кампанию в защиту Фрица Адлера — его, конечно, приговорят к виселице, а ведь он — наш, он стрелял во имя классовой борьбы и будущей революции, его выстрел ещё осенью поразил воображение социалистов.
Но — как вернуть Красина? Заветный человек. И столько вместе делано — и самого, самого тайного, о чём гибельно было б, если б узнали. И с ним небывалая прямота — обо всём совершенно открыто.
Назвать — „друг”?
Двуострое слово. (Этим словом Ленин пользовался только в обращениях распронаиважных писем, когда бывало необходимо побудить самого нужного человека.)
И как глупо тогда поссорились, в Девятом году. (Но что в нём ценно: никогда ни соринки не выносит наружу.)
Вообще, после ссор Ленин не привык кланяться первый — пусть придёт пригнётся тот. Но Красин — такой незаменимый и уникальный человек, мог бы быть премьер-министром в любом европейском государстве, — и вместе с тем любое скрытое дело с ним можно обтяпать преотлично. К нему единственному Ленин готов пойти мириться и первый. За эти недели разведал: Красин — процветает: несколько служебных кабинетов в разных фирмах, квартира в Петрограде, квартира в Царском Селе (его электростанция освещает дворцы), роскошный автомобиль.
Месяц прождал Ленин — не идёт Красин. Значит, идти самому. Подошлём Коллонтаиху для разведки в Царское Село.
И вдруг сегодня прислал в „Правду” — стишок. Стишок, может, и копейки не стоит, но — сигнал! Завтра же напечатаем.
Эти стишки, как бурьян, растут из самых неожиданных грудей. Кто бы подумал: железный Красин — и стишки?
К победителям — всё равно придёт, умён.
А Инесса — всё же явилась на конференцию, сидела в секции по Интернационалу.
И тут — ссора...
Двуострое слово — „друг”...
Но — и она вернётся. Некуда ей будет деться.
А самый важный — Троцкий. Ни молчать, ни бездействовать он не будет. Опасен.
Очень наглый.
Сегодня послал встретить его на вокзал — не от ЦК, но от ПК. Троцкому нужно дать доброжелательный жест. Но умеренный.
По сути — позиции наши с ним сейчас очень сходны.
Конечно, трудно простить ему, сколько он писал — против.
Но если требует момент.
Людей — нет.
Конечно, какой он революционер? — он хлипок для этого. Он — неудавшийся писатель. Но и писатель — небрежный в деталях, неряшливый в мысли, монтирует наспех, чередование меткостей и небрежностей, нет дисциплины ума. Может не вдуматься, и о глубоком вопросе болтать как о проходной пошлости. В сущности он и есть — балалайка.
И мастер подтасовок. Профессиональный лгун.
Но — и какой же оратор! Как эффектно было бы сейчас его использовать. Динамичная сила.
И — свободен от всяких предрассудков.
Во врагах — он опасно остр.
А в союзниках — непереносим.
Но, хорошо представляя его слабости, его беспредельную амбицию, можно умело им руководить, так что он не будет этого и понимать: всё время на первом плане и упиваясь собой.
Умные негодяи всегда очень нужны и полезны.
184
Пленум Совета бесплодно собирали уже два вечера подряд — объявить состав правительства, а переговоры всё не кончены. И вот сегодня собрались уже в таком раздражении — беда была бы головке ИК, если б нечего объявить.
Но напротив, и из утренних газет известно, с правительством всё решено, — и сегодняшний сбор Совета был бессмысленен уже по-новому: якобы что-то он мог утвердить или не утвердить, уже необратимое.
Однако Николай Семёнович, поднявшийся от болезни, с голосом слабее обычного, говорил с большой серьёзностью, как если б только сейчас всё дело и решалось:
— Раньше я боялся ответственности, которая ляжет на нас, если мы войдём в министерство. Но теперь я ещё больше боюсь ответственности, если мы откажемся.
Потом Скобелев звонко-неутомимо, иногда подзаикиваясь, читал и оправдывал декларацию нового правительства.
А Ираклий сидел — в глубокой усталости. И верхи груди болели. Так устал от этой скучной министерской торговли. И так не хотелось теперь идти в министры, отрываться от массы. Как он понял себя за эти недели, он и был силён единственно — в убеждении слушателей, и сколько б их тут ни было. Ему помогала (и отличала от других товарищей по ИК) безошибочная интуиция политической практики. Это она выносила его в огневую речь — и именно тогда, когда такой речи был обеспечен успех. И это она чудесно поправляла Ираклия в затруднительные, смутные, опасные минуты: выходил на речь с несомненным заданным выводом теории или с готовой неумолимой резолюцией, — но как только ощущал перед собой массу, сотни или тысячи ждущих глаз, — в нём вдруг сама оживала и выдвигалась какая-то нужная поправка, подправка, смягчение, — и Церетели неожиданно сам себя корректировал, — и то же, да уже не то выступало так жизненно, что все сразу и убеждались. А потом сам пугался: куда ж этот инстинкт может его завести? — и в кругу товарищей честно возвращался к компасу теории.