Свечин – с насмешкой, но весёлой, явно дружественной:
– Э-э-э! – вскричал, вытаскивая часы, – да ведь я на поезд опаздываю. Господа, простите! Александр Иваныч, покорнейше благодарю! – Трубку совал в карман, шашка в гардеробе, так радостно собирался, будто этих минут только и ждал, что ж раньше на часы не посмотрел? – Егор? Тебе не время? Не идёшь?
Обнял его, поцеловал. Гучкову крепко-крепко потряс. Выскочил.
Меньше позора, но горечи больше: вдвоём, наконец, с Гучковым – задуманным, исканным, найденным и упускаемым вот. Небывалое чувство, за сорок лет не помнил: взялся прыгнуть – не прыгнул, шёл вперёд – завернул.
И завернул больше, чем мог назвать. Или чем сам успел понять.
Но почему в таком замысле два ближайших несчастных дня могут иметь всё значение?
Ясноокий полковник воззрился на печального больного вождя:
– Александр Иваныч! Но я – через любое короткое время! В любое место!
Он бросал своё место в строю русской обороны? Он только завтра должен был поспеть ко дню рожденья жены…
Гучков рассматривал отдаля своё снятое пенсне, держал его пальцами обеих рук.
Нашёл человека… Проговорили два часа. Боевой полковник, полный энергии и умеющий всё это, и не солдафон, а в порыве к общерусским проблемам, и кажется единомышленник, и уже рука на эфесе, вскочить – и мчаться…
И – именины жены?…
За все те месяцы, что Гучков толковал о заговоре, с кем ясней, с кем мутней (и сам-то ещё представляя мутно, и сам-то ещё до конца не уверенный, что уже действительно решился, что вот – начинает, вот – сделает), – из первых офицеров, в ком увидел решимость, отлитую больше, может быть, чем в самом себе, едва ли не первый раз ощутил замысел уже при корнях волос, – и из-за бабьего каприза?…
Отчего, отчего нет в России людей?
– Александр Иваныч! Но я – на Юго-Западном, хотите, Крымова сейчас найду?
Ну, разве что Крымова. Поручение, которого другому не дашь.
– В каком объёме я должен ему сказать? Где и как вам увидеться?
Теперь-то, без Свечина, можно было открыто. Теперь-то можно было и добавить, и назвать… Но – хрустнуло в Гучкове тоже. Не просто – устал, не просто подходило время для отложенных гостей, другого серьёзного разговора. А на шестом десятке трудно сразу схватываться, сразу отходить.
Всё же – ещё поговорили. Насколько возможно в принципе? Среди кого искать? О чём-то условились. Куда, каким языком написать. Разошлись, кажется, и не на пустом.
Как и с другими, впрочем…
После ухода Воротынцева ещё оставалось время до гостей. Гучков снял сюртук, лёг на диван. Закрыл лицо.
Опять споткнулся – и утёк короткий прилив бодрости. Так просто казалось – застичь на маленькой станции царский поезд, положить перед слабым венценосцем готовый манифест – и судьба России, и судьба всего мира потекут иначе… Но где взять этих пятерых полковников, способных оторваться ото всего тёплого и живого?
И – не презрение испытал Гучков к Воротынцеву, с чем тот ушёл. На презренье мы лихи в юности, сами ещё ничего не переживши. А растёт жизненный опыт, и презренье – уже не чувство мудрого. Долго был и Гучков твёрд поступью, свободен в выборе, неуязвим, неотклоним, и проходная женская череда, напитывая воинственную душу, не ослабляла, не отравляла его.
А – оступился. А при всём ясном разуме – дурно женился, ведомый чужою подсказанной мыслью. Имел глаза, имел опыт, понимал женщин – а женился опрометчиво и бездарно. Теперь по себе самому он знал, как может женщина измотать, издёргать, задушить самого сильного мужчину. Не приготовительные свои годы, но высшие и боевые, с сорока до пятидесяти пяти, Гучков прожил с женщиной чужой души, не способной ни оценить этих лет, ни помочь в них, а только вытрачивал и вытрачивал на неё дорогие силы. От постоянного семейного разорения – тем отчаянней он занимался и общественной борьбой, даже с лишнею резкостью, лишь бы вырваться куда-нибудь.
Как бывает сокрыто от истории, неправдоподобно для историков, крупные общественные шаги иногда зависят от мелких личных обстоятельств: вдобавок к обиде на царя не будь очередного разрыва с Машей (каждый раз кажется – окончательного, и никогда не окончательного), Гучков ещё может быть не вскипел бы, не хлопнул бы думской дверью, не рванулся в Манчжурию, на чужую эпидемию. А так не оказался близ Столыпина в его последние загнанные месяцы, не протянул руки, когда, Бог ведает, и помогла бы она. Но тогда жгло, беременило, душило – урваться куда-нибудь подальше.