Эмили понимала, что Джон, должно быть, часа два сидел, глядя, как она спит, с тех самых пор, как его друзья и брат ушли с острова. Мужчин, которые думают и говорят как упрощенные версии ее отца, в посольстве навалом, но таких, как Джон, нет. Он такой бесцельный. Ему нравятся бесцельные разговоры, ему, кажется, нет никакой нужды чем-нибудь заниматься. Он не такой, как Джулии, — те обычные девчонки с дискотеки, никакой серьезности, убивают время, пока не явится принц. Не похож и на Чарлза, который живо напоминал главным образом хапающих деньги (и лапающих Эмили) сельскохозяйственных баронов из Небраски. Скотт — сердитый, как нахальный подросток. Но Джон… И Марк тоже был незнакомый тип.
Престранная мысль пришла к Эмили, пока она разглядывала птичек на низких ветках, а Джон говорил о своем детстве, которое выходило несчастным, хотя он над этим смеялся: видимо, есть множество типов, с которыми ей не приходилось иметь дела и к общению с которыми у нее нет никакой подготовки.
Джон спросил ее про маму, и Эмили легко ответила:
— Мне было всего пять, я запомнила, как папа плакал на похоронах. Но больше, Бет говорит, ни разу. Думаю, ему было трудно, Я скучала по ней очень долго, но об этом просто так не возьмешь и не заговоришь. Несправедливо было бы ему напоминать или дать повод думать, что нам мало его одного. Я не то чтобы жалуюсь.
— Господи, особый помощник! Уж на это-то, наверное, пожаловаться разрешено. У вас было двое чудесных родителей, и одного вы лишились. Иначе зачем вообще нужны жалобы?
Эмили молча лежала на спине, разглядывая ветки и нежнейшее голубое небо. И впрямь, для чего это все? Ответ есть. Он медленно всплывал из памяти, что-то вроде… и Эмили узнала этот блеск в Джоновых глазах, она видела, как туманится взгляд у парней за миг до того, как они тянутся ее поцеловать.
— Жалобы, — процитировала она с улыбкой, сунула книжку в рюкзак, поднялась и отряхнула песок с ног, — это для тех, кто не знает, как сделать жизнь лучше.
В понедельник в посольстве Эмили просматривает список дел, читает понедельничные напоминалки. Сегодня вечером ей нужно сопровождать посла на прием в посольство Саудовской Аравии. Начальник отдела в записке просит уделить ему минуту, которую употребляет на то, чтобы распечь Эмили за относительно небольшое упущение, которое заметил за ней на прошлой неделе, — не самый страшный промах, но если она собирается чему-нибудь научиться, стоит привлечь ее внимание.
— Благодарю вас, — отвечает Эмили. — Это не повторится.
— Как ваш знаменитый отец? — спрашивает начальник.
Жалобы, конечно, нужны не для справедливых замечаний по работе, напоминает себе Эмили, спускаясь уточнить расписание с шофером посла. И все же ее бесит злобный фельдфебельский нагоняй на пустом, в сущности, месте, и тут же ей стыдно — не за то, что она плохо приняла выговор (а этого стоит стыдиться), но за ту искреннюю ошибку — чего стыдиться никогда не нужно. И этот стыд — от искренней ошибки — выдает не что иное, как нечистую гордыню, которая уж точно постыдна.
XII
За четыре улицы от внушительного фасада американского посольства стоит еще более впечатляющий особняк, на девяносто девять лет арендованный работодателями Чарлза Габора, нью-йоркской венчурной компанией, чье 130-летнее имя спустя несколько месяцев после описываемых здесь событий буквально рухнет с высокого насеста на Уолл-стрит и, врезавшись в мостовую, разлетится в мраморную крошку и пыль, всего за несколько дней до того, как и само ее правление — с воплями и отречениями — вследствие тех же строительных ошибок разобьется на арестантов, подсудимых, государственных свидетелей, мемуаристов и консультантов.
Но в 1990-м, на клочке легендарной топографии, коему суждено попасть в одну из колонок Джона Прайса, венчурный капиталист Чарлз Габор, год как из бизнес-академии, работает в кабинете с окнами на реку — вместительнее, роскошнее и с лучшим видом, чем кабинет посла Соединенных Штатов.
Чарлз Габор — внук пятьдесят шестого, один из тех американцев и канадцев, чьи родители уехали из Венгрии после подавленного антикоммунистического восстания. В Торонто, Кливленде и Нью-Йорке это юное поколение пыталось объяснить друзьям-первоклассникам, что в «Sándor» С читается как Ш, а потом Шандоры склонялись перед подавляющим численным превосходством и начинали откликаться на Сэнди, или Александра, или просто Алекса. Потом они терпеливо объясняли подросшим одноклассникам, что коммунисты плохие, что бы там ни сказал президент Картер, они украли мою страну, — пока наконец в десятом классе не смирялись нехотя с идеей, что советских не поняли, ими пугают, и Холодная война — это необъяснимая взаимная агрессия, вина за которую лежит на многих. Потом, в старшей школе, они говорили учителю истории, что Версальский мир по-настоящему называется Трианон, и что он был скоропалительной местью побежденным правительствам, бившимся над восстановлением своих стран, безжалостно отнял у них земли, согнал с мест безвинные семьи, вызвал новые кровопролития и обрек тирании целые поколения… пока наконец не уставали бодаться с программой и не признавали, что да, победители сделали то, что должны были. В Версале.