И лишь она исчезает, маленькая качелька, которую Джон, не зная того, строил у себя в сердце последний месяц, перекашивается: он уже в такси, называет водителю братнин адрес, не успев понять, зачем. Переезжая мост, он смотрит на огни другого моста выше по реке, вдыхает теплый ветер и понимает, что сейчас мог бы привезти Скотту то, что нужно им обоим: дело большой личной важности без всякой связи с прошлым, с их взаимными обидами и несправедливостями и общими горестями. Джон встретится с братом в настоящем, глядя прямо вперед, смиренно придет к нему за помощью и за искренностью. Он расскажет, что нашел в их общей подруге Эмили, может, придумает вместе с братом и любовную тактику, ведь у Скотта, кажется, всегда были подружки, даже когда он был нелепым и застенчивым, и девочки были такими же.
Босой Скотт в джинсах и футболке открывает дверь, в руке лоснящаяся от маргарина лопаточка.
— Привет, друг. Слушай, мне очень надо поговорить с тобой о…
— Братан! — ревет Скотт — Входи! Я так рад тебя видеть, что эмоции просто душат!
Джон идет за Скоттом на кухню, и незнакомый запах гонит из Джоновой головы все цели его прихода. На высоком табурете сидит юная черноволосая красавица, тоже босая. На ней не по размеру большая белая рубашка, которая низко свисает поверх серых спортивных штанов, украшенных названием Джоновой и Скоттовой школы (только последний слог выглядывает из-под длинного подола). Чтобы освободить свои маленькие ручки, она несколько раз подвернула рукава, а брючины сбились вокруг ее голых лодыжек.
— Джонни, Мария. Мария сегодня закончила второй этап курса для начинающих в нашей школе, и у нас праздничный ужин.
Скотт стоит у плиты и что-то скребет.
— Мария, это вот Джон, мой родной брат.
— Я очень счастлива узнавать вас.
— И поскольку это вроде как частный праздник, — широко улыбаясь, продолжает Скотт, нарочно говорит слишком быстро, чтобы подружка не разобрала, — я очень надеюсь вскоре увидеть тебя снова. Это было бы клёво. Мне прямо не терпится. Только не забывай прежде звонить. — Дверь закрывается за Джоном, он прикидывает, не позвонить ли Чарлзу Габору и не позвать ли выпить, но потом, раздумав, начинает спускаться к далекой реке по склону темного пригородного холма, где не ездят такси.
XVII
Пять или шесть последних десятилетий дома в центре Будапешта — не в пример таким же домам, построенным богачами девятнадцатого века в Париже, Бостоне или Бруклине, — разрушались, брошенные, под приливом времени, не огражденные деньгами, открытые свирепым ударам неумолимого прибоя. Поздним вечером 4 июля 1990 года любой темный и узкий переулок центра, точно витрина музея естествознания, покажет прохожему все образовавшиеся в итоге напластования и отложения.
Например, декоративная железная решетка перед тяжелой резной входной дверью со стеклами в свинцовом переплете у дома номер 4 задета лишь слегка: черную краску полностью соскоблили — не осталось ни пятнышка — местами понаросли ракушки ржавчины, однако пухлые железные листья, изящный кованый плющ и даже хрупкие металлические веточки еще прочны. Хотя матовое стекло за кованой решеткой под мерным плеском волн давно сменилось деревом и гвоздями.
По соседству, в доме номер 6 за незапертой дверью подъезда по сей день видишь старые квадратные плитки на полу. Время перекрасило их, упрямо настаивая на двух оттенках исчерченного серым тускло-бурого взамен позабытого выбора человека — перламутра и черного дерева, а затем раскололо почти каждую, а многие засосало целиком, оставив там и сям небольшие квадраты мягкой серой пыли, набившейся до уровня пола — хитроумно замаскированные ловушки, что заманивают и пожирают высокие каблуки и наконечники тростей.
Шумная куча народу толчется у входа в дом 16 на углу, где улица впадает в маленькую площадь. Фасад здания настолько истерся, что каменные гирлянды подокнами парадоксально кажутся одновременно гладкими и раскрошенными. Балконы, как у Джона на проспекте Андраши, — для любителей риска. Пулевые выбоины, отпущенные двумя дозами, до сих пор изрывают фасад, будто следы огромных камнеядных термитов. Одна из этих выбоин — к вящему веселью не одного поколения окрестных детишек — рассекает пухлый каменный зад парящего херувима, в чьих руках — конец распадающейся гирлянды. Когда стреляли, херувим смотрел, обернувшись через правое плечо, и теперь пытается разглядеть свою рану. Легко представить, как юный русский или немецкий оккупант, опустив кое-какие важные детали, докладывает о своем выстреле как о подтвержденном убийстве врага, или как в пятьдесят шестом снайпер-повстанец, занявший позицию, скорее всего, в окне собственной спальни, заскучав в затишье между схватками, тренирует глаз на подвернувшейся цели, которую видел перед собой ежедневно и еженощно девятнадцать лет.