— Папа, иди домой! — крикнула она в страхе.
— За что ты так со мной? Что я тебе сделал?
— Ничего плохого в моем ремесле нет.
— Грязь, одна грязь!
— Как поглядеть. Я знакомлюсь с людьми, даже с евреями.
— Чтобы им не видать счастья, этим евреям.
— У тебя своя жизнь, не мешай и мне жить, как хочу.
— Господь тебя проклянет. Тело твое сгниет заживо.
— Ты-то ведь не Господь! — с неожиданной яростью выпалила Люси.
— Подстилка! — заорал старик, махая тростью.
К ним подошел полицейский. Люси убежала. На вопросы служителя порядка Глассер ничего вразумительного сказать не мог.
Люси исчезла. Он снова поехал к дому из желтого кирпича, но она там уже не жила. Привратник сказал, что нового адреса мисс Гласе не оставила. Служка приходил туда еще, но получал тот же ответ. Он позвонил ей, и магнитофон на телефонной станции пробубнил, что номер отключен.
Глассер стал искать ее на улицах, хотя Фей и Хелен удерживали его. Он убеждал их, что не может по-другому. "Почему?" — спрашивали они. В ответ он начинал навзрыд плакать. Он бродил среди проституток по Восьмой авеню, по Девятой, по Бродвею. Иногда заглядывал в какую-нибудь замызганную гостиницу и называл ее имя. Никто про Люси не слышал.
Поздним вечером в октябре он увидел ее на Третьей авеню около Двадцать третьей улицы. Хотя было холодно, она стояла без пальто, у обочины в центре квартала. На ней был толстый белый свитер и кожаная мини-юбка. Сзади на юбке болталось небольшое круглое зеркальце с металлической ручкой и хлопало ее по толстому заду, когда она двигалась.
Глассер перешел авеню и молча дожидался, пока она переборет смятение.
— Лусилл, — стал умолять он. — Вернись домой к своему папе. Мы ничего никому не скажем. Твоя комната тебя ждет.
Люси злобно рассмеялась. Она растолстела. Когда он попытался пойти за ней, в лицо ему полетели грязные ругательства. Он перешел на противоположную сторону и замер у неосвещенного подъезда. Люси бродила вдоль квартала, заговаривая с мужчинами. Иногда кто-нибудь из них останавливался. Потом они вместе шли к темной захудалой гостинице в соседнем переулке, и через полчаса она возвращалась на Третью авеню и вставала где-нибудь около Двадцать третьей, Двадцать второй или Двадцать шестой улицы.
Служка все ходит за ней и ждет на другой стороне под голыми облетевшими деревьями. Она знает, что отец здесь. Он ждет. Он считает ее клиентов. Он карает ее своим присутствием. Он призывает гнев Господень и на дочь-проститутку, и на безрассудного отца.
ШЛЯПА РЕМБРАНДТА
Перевод О. Варшавер
Голову скульптора Рубина венчал легкомысленный белый полотняный убор не то шляпа, не то мягкий берет без козырька; Рубин брел по лестнице, поглощенный невыразительными — а может, невыразимыми — мыслями; он поднимался из своей студии, из подвала Нью-йоркской художественной школы, в мастерскую на втором этаже, где преподавал. Искусствовед Аркин, легковозбудимый, склонный к гипертонии тридцатичетырехлетний холостяк, лет на двенадцать моложе Рубина, заметил странный головной убор скульптора через открытую дверь своего кабинета и проводил его взглядом сквозь толпу студентов и педагогов. Белая шляпа выделяла, отъединяла скульптора ото всех. Она словно высвечивала его унылую невыразительность, накопленную за долгую жизнь. Аркину вдруг, не очень-то кстати, представилась некая белая тощая животина — олениха, олень, козел? — что упорно и обреченно таращится из густой чащи. Взгляды Аркина и Рубина на миг встретились. И скульптор поспешил на занятия в мастерскую.
Аркин относился к Рубину с симпатией, но друзьями они не были. Это — он знал — не его вина: очень уж скульптор замкнут. Во время разговора Рубин обычно лишь слушал, глядя в сторону, точно скрывал, о чем думает на самом деле. Его внимание к собеседнику было обманчивым, он явно думал об ином наверняка о своей унылой жизни, если унылый взгляд выцветших, тускло-зеленых, почти серых глаз есть непременный признак унылой жизни. Порой он высказывался: чаще всего произносил избитые истины о смысле жизни и искусства; о себе он говорил совсем мало, а о работе своей — ни слова.
— Рубин, вы работаете? — отважился как-то Аркин.
— Разумеется.
— А над чем, позвольте узнать?
— Так, над одной вещью.
И Аркин отступился.
Однажды, услышав в факультетском кафе рассуждения искусствоведа о творчестве Джэксона Поллока,[20] скульптор вспылил: