Отдал молотком по железке, трахнул вместо слов.
– Я никак не думала, что вы в Пятигорске!…
Он приоткрывал подземный, тайный, преследуемый мир – и она не смела больше говорить ему “ты”, он вырос перед ней. В этот страшный мир она не готова была вступить – но если бы он властно позвал, то может быть и… В какой бы ни форме, но – слиться с народом, кто об этом не мечтал?
– Южно-Русская Федерация?… – ещё вспомнила и прошептала.
Когда он и не бил по жести – мешал слитный шум нескольких примусов от соседа.
Но Жора – расслышал и пришикнул как на кошку:
– Тшыть!
Замерла.
– Продали Федерацию, – доверился он, услышала. – Из Киева. Сами виноваты, много психики наводили. Даже эксы стало делить нельзя. Ну, и развалились…
– А Йенчман? – спросила она, да просто напомнить их общее прошлое.
Махнул рукой:
– Он стал – пан-анархист. А я – анархист-коммунист. Они – учёные слишком. А анархист-коммунист не должен ничего читать, чтоб не поддаться чужому влиянию. Все свои взгляды он должен выработать сам, только так свобода личности.
Высказал, а лоханку проклятую доделывать. Бил.
Выше фартука ещё двигалось, а ниже – стоял дыбчатый фартук неподвижным хребтом.
Какая воля была в нём! Какая сила в подземном кузнеце!
Но если он не нуждается даже читать – то в чём она ему поможет? Но может быть – с кем-то связать, куда ему нельзя появиться? Если бы он доверил?…
Не покидано чувство, что к чему-то же сегодня счастливо лёг ей под ноги ковёр.
Остановился бить, но помахивал молотком и смотрел жгуче:
– Все-е будут ползать перед нами на коленях! У все-ех мошну растрясём!
Непобедимые глаза!
– Всех подлецов стрелять по одному! – смотрел и на неё, как на подлеца. – Наели шеи жирные в крахмальных воротниках. А собачку нажмёшь – мясная туша.
Варя не знала, как смягчить его, чем угодить навстречу.
– А попам долговолосым – расчесать гривы, за гривы вешать.
– А не жалко? – усумнилась.
– Никого не жалко, – откровенно шевелил он тяжёлыми губами. – Должны знать, что сила на них идёт, пусть боятся!
Страшные он говорил слова! – но и жизнь ведь жестока. Это на Бестужевских курсах, на благополучной поверхности можно так категорично оперировать моральными правилами.
Навалило Варю на прилавок, платье не бережа.
А память подавала ей любимый спор тех лет, сейчас так объясняющий это гордое одиночество: имеет ли право революционер на личное счастье? Или должен постоянно подчинять его революционному идеалу?
И жалея его, обойденного, обделённого, явно одинокого, загнанного, затаённого, – простонала ему через прилавок, уже в половину его ширины:
– Жо-ора! Но вы не должны лишать себя… А?
Перестал бить, посмотрел. Всё не расхмуренный, раздражённый.
А она не уходила, не отходила, не слегала с прилавка.
Пока не захлопнется козырёк ларька.
Не бил. Молчал, смотрел, соображал. Сильные чёрные глаза.
Но заогнились, от подземной кузницы, от скрытого горна?
Глаза в глаза, ещё подумал и сказал:
– Ну, зайди.
Сильно шумели примусы.
Отлипла от прилавка, не видела сажевого пятна на локотке, может где и платье, – и подняв доску, вступила в узкий зев прилавка.
А дальше идти и некуда: два шага на два шага, и заставлено, завешано кастрюлями, вёдрами.
Зачем сказал войти?
Поднялся – неровно, как ногу отсидев, на голову выше её. Ступнул ещё вглубь, там надавил низкую дверцу, кивнул головой:
– А ну!
Вот что! Оказывается, в ларьке ещё был скрытый задний чулан, и туда вела эта дверца – такая низкая, что даже Варе надо было голову приклонить, чтобы войти.
Какая-то тайна.
Варя бесстрашно протиснулась мимо дыбчатого фартука, наклонённого плеча анархиста – и вошла туда. Как в подполье.
Доверил? Понадобилась!
В тесноту такую, что еле повернулась – и от спины её предупредительно громыхнуло дном висящей жестяной ванны.
И чем-то сбило соломенную шляпку, попрыгала она куда-то.
Это был наглухо сколоченный чулан, но щели в разных местах, и всё же светилось.
Жора сильно пригнулся, вошёл. И ещё раз громыхнуло прогнутым железом, как глухим громом.
Так было тесно, обвешано и обставлено, что только и стояли они друг против друга.
И что же тут?
В перемежных щелях видя его, стояла.
Ужасно шумели примусы!