Как это знаменательно! Эфроимсон и Гродзенский делали то верное и лучшее, к чему бы только высшие мотивы могли звать евреев, – честно делить общий жребий, – и не поняты с обеих сторон! Так и всегда трудны и смешны в истории те пути самоограничения и самоотвержения, которые одни только и могут спасти человечество.
Я – не упускаю из виду таких примеров, и вся моя надежда покоится именно на них.
Добавим и отважного Герша Келлера, одного из вождей кенгирского восстания 1954 (расстрелян в свои 30 лет). И вот, прочёл об Ицхаке Каганове: во время советско-германской войны командир артбатареи. В 1948 получил 25 лет за сионизм; за 7 лет заключения написал 480 стихотворений на иврите и запомнил без записи[985].
На своём третьем суде (10 июля 1978), уже отсидев два срока, Александр Гинзбург на вопрос: «национальность?» – ответил: «зэк!». Вот это был достойный ответ, и совсем не шутка, разгневил суд. Но заслужил же и перед Россией: своей работой на Русский Общественный Фонд помощи семьям политзэков всех наций и своей мужественной отсидкой. Истинное племя зэков – это и есть мы, не различая национальностей.
Но не такими были наши лагеря, – спускаясь от «великого» Беломора до крохотного 121-го лагучастка 15-го ОЛПа Московского УИТЛК (оставившего по себе, впрочем, не такое уж незаметное полукруглое здание на Калужской заставе в Москве). Там – вся наша жизнь направлялась и топталась тремя ведущими придурками: Соломоном Соломоновым, главным бухгалтером; Давидом Бурштейном, «воспитателем», а потом нарядчиком; и Исааком Бершадером. (Соломонов и Бершадер перед тем так же точно вершили лагерем при Московском Автодорожном, МАДИ.) И это всё – при русском начальнике, младшем лейтенанте Миронове.
Все трое они появились уже при моих глазах, и для всех троих снимали с должностей тотчас их предшественников, русских. Сперва прислали Соломонова, он уверенно занял надлежащее место и расположил к себе младшего лейтенанта (думаю, что – через продукты и деньги с воли). Вскоре затем прислали и провинившегося в МАДИ Бершадера с сопроводиловкой: «использовать только на общих работах» (необычно для бытовика, уж значит, нашкодил изрядно). Лет пятидесяти, низенький, жирный, с хищным взглядом, он обошёл и осмотрел нашу жилую зону снисходительно, как генерал из Главного Управления. Старший надзиратель спросил его: – «По специальности – кто?» – «Кладовщик». – «Такой специальности не бывает». – «А я – кладовщик». – «Всё равно за зону пойдёшь, в разнорабочую бригаду». – Два дня его выводили. Пожимая плечами, он выходил, в рабочей зоне садился на большой камень и почтенно отдыхал. Бригадир наладил бы его по шее, но робел бригадир: так уверенно держался новичок, что чувствовалось: за ним – сила. Угнетённый ходил и кладовщик зоны Севастьянов. Он два года заведовал тут слитым складом продовольствия и вещснабжения, прочно сидел, неплохо жил с начальством, но повеяло на него холодом: всё решено! Бершадер – «кладовщик по специальности»!
Потом санчасть освободила Бершадера «по болезни» от всяких работ, и он отдыхал уже в жилой зоне. За это время, видимо, поднесли ему кое-что с воли. Не прошло недели – Севастьянов был снят, а кладовщиком назначен (при содействии Соломонова) Бершадер. Тут выяснилось, однако, что физическая работа пересыпки крупы и перекладки ботинок, с которой Севастьянов справлялся в одиночку, Бершадеру тоже противопоказана. И ему добавили в помощь холуя, и бухгалтерия Соломонова провела того через штаты обслуги. – Но и это ещё не была полнота жизни. Самую красивую и гордую женщину лагеря, лебедя М-ву, лейтенанта-снайпера, – он согнул и поневолил ходить к нему в каптёрку вечерами. Появился в лагере Бурштейн – и другую красавицу, А.Ш., приспособил к своей кабинке.
Это тяжело читать? Но сами они нисколько не беспокоились, как это выглядит со стороны, они как будто нарочно сгущали впечатление. – А сколько ж таких лагерьков на Архипелаге, где подобный сложился расклад?
Но ведь и русские придурки поступали так же безудержно, безумно! – Да. Но внутри всякой нации это воспринималось социально, вечное напряжение: богатый – бедный, господин – слуга. Когда же «командиром над жизнью и смертью» выныривает ещё и не свой, – это ложится довеском тяжёлой обиды. Казалось бы: ничтожному, придавленному и обречённому лагернику на одной из ступеней его умирания – не всё ли равно, кто именно захватил внутри лагеря власть и справляет свои вороньи пикники над его траншеей-могилой? Оказывается – нет, это врезалось неизгладимо.