"Не отвечает, – сказала она, – хотите, чтобы я продолжала?"
"Да-да, – ответил Хью, вставая и стукаясь о кого-то (о женщину, выходившую из гостиной, обернув в бумажную салфетку оставшееся от окорока сало). – Да. Ох, простите. Да, непременно. Позвоните в справочную или еще куда."
Так вот, лет восемь назад убийце дали пожизненный срок (был он дан, в старинном значеньи, и Персону, но Персон растранжирил его, растранжирил в болезненном сне!), а теперь его вдруг взяли и выпустили, потому что он, видите ли, вел себя образцово и даже научил сокамерников шахматам и кункену, разговорному эсперанто (он заядлый эсперантист), наилучшим способам выпекания тыквенного пирога (он еще и кондитер), знакам зодиака и прочее, и прочее. Некоторым людям, к сожалению, что кандалы, что кандела – это такая единица силы света в спектроскопии – им все едино.
Страшное дело, продолжал швейцарский господин, применяя выражение, прихваченное Армандой у Джулии (ныне леди N.), просто страшное дело, до чего в наше время цацкаются с преступниками. Вот хоть сегодня вспыльчивый официант, когда его обвинили в том, что он стянул ящик гостиничного “Dôle”[43] (которого мсье Уайльд, просто в скобках, не рекомендует), заехал в глаз метрдотелю – и здорово его подбил. И как полагает его собеседник, отель – что, вызвал полицию? Нет, мистер, не вызвал. Eh bien [44], по высшему (или низшему) счету ситуации очень схожи. Приходилось ли двуязыкому господину заниматься проблемой тюрем?
Как же, как же, еще бы не приходилось. Он сам сидел в тюрьме, в сумасшедшем доме, снова в тюрьме, дважды состоял под судом за удушение американской гражданки (ныне леди N.): "В свое время я целый год просидел в одной камере с совершенно чудовищным типом. Если бы я был поэт (а я всего лишь корректор), я описал бы вам рай одиночного заключения, благость незапятнанного унитаза, свободу мысли в идеальной тюрьме. Назначение тюрем (улыбаясь мсье Уайльду, который смотрел на часы и мало что видел) определенно не в том, чтобы излечить душегуба, и не только в том, чтобы его покарать (чем можно покарать человека, у которого все с собой, в себе, вкруг себя). Их единственное назначение, назначение прозаическое, но единственно логичное, – в том, чтобы помешать убийце убить снова. Исправление? На свободу под честное слово? Миф, шутка. Зверя не исправишь. А воришек не стоит и исправлять (для них достаточно кары). В наше время в так называемых либеральных кругах заметны некие прискорбные настроения. Коротко говоря, убийца, который сам себя почитает за жертву, – он не просто убийца, он еще сумасшедший."
"Я, пожалуй, пойду", – сказал бедный, стойкий мсье Уайльд.
"Дома для душевнобольных, лечебницы, клиники – все это я тоже прошел. Жизнь в сумасшедшем доме, в куче с тридцатью, примерно, бессвязными идиотами – это ад. Я нарочно подделывал буйство, чтобы попасть в одиночку или в это их чертово крыло для особо опасных, – для пациента вроде меня там был рай несказанный. Единственный мой шанс остаться в своем уме состоял в том, чтобы изображать недоумка. Тернистый путь. Красивый дюжий санитар с удовольствием отвешивал мне оплеуху открытой ладонью, добавляя для сходства с сандвичем еще парочку – тыльной стороною руки, – и я возвращался в блаженное уединение. При этом всякий раз, как извлекали на свет мое дело, тюремный психиатр доносил, что я отказался обсуждать с ним то, что на их профессиональном жаргоне называется "супружеским сексом". С грустной радостью должен сказать, и с грустной гордостью также, что ни охранникам (а среди них попадались люди гуманные и прозорливые), ни фрейдовым инквизиторам (эти все как один дураки или жулики) не удалось ни взломать, ни каким-либо способом изменить ту грустную личность, которой я обладал."
Мсье Уайльд, заключив, что перед ним либо пьяный, либо помешанный, тяжело удалился. Хорошенькая консьержка (плоть есть плоть, а красное жало есть l'aiguillon rouge [45], и любовь моя не обидится) снова замахала ему. Он встал и пошел к ее стойке. Гостиницу в Стрезе ремонтируют после пожара. Mais [46] (поднимая хорошенький пальчик)...
Всю свою жизнь, и мы счастливы это отметить, наш Персон испытывал странное ощущение (знакомое трем знаменитым теологам и двум поэтам поплоше) присутствия за спиной, – так сказать, у плеча, – гораздо более крупного, невообразимо более мудрого, спокойного и сильного незнакомца, превосходящего его в рассуждении нравственности. В сущности, это и была его главная "сопроводительная тень" (некий критический скоморох задал R. таску за этот эпитет), и не будь у него этой прозрачной тени, мы бы и разговаривать не стали о дорогом нашем Персоне. На недолгом пути от кресла в гостиной до восхитительной девичьей шеи, полных губ, длинных ресниц и полуприкрытых прелестей Персон услышал, как нечто или некто предупреждает его, что лучше ему оставить Витт и уехать в Верону, Флоренцию, Рим, Таормину, если Стреза окажется недоступной. Он не внял своей тени и в фундаментальном смысле был, наверное, прав. Мы-то считаем, что у него оставалось еще в запасе несколько лет животных удовольствий, и мы-то были готовы затащить эту девушку в его постель, но в конечном счете ему оставалось решать и ему умирать, если он того пожелает.