И тут Ерпалыч вдруг бодро вскочил, кинулся к стоявшему в углу на футляре от швейной машинки магнитофону (катушечный «Садко», динозавр вымерший!) и запустил, мягко выражаясь, музыку.
Трудно понять, как Ерпалычу удалось дожить до старости, слушая сей выкидыш муз. В магнитофонных динамиках звенело, топало, через неправильные промежутки времени раздавался лязг и молодецкие выкрики; я машинально проглотил перцовку, даже не заметив вкуса, и уставился на счастливого Ерпалыча, цедящего свою порцию мелкими глоточками (что само по себе было ненормально).
— Что это, Ерпалыч? — прохрипел я.
Не думаю, что он меня услышал — скорее, по губам догадался.
— «Куреты» это, Алик, — Ерпалыч придвинулся ко мне почти вплотную и радостно захлопал старческими белесыми ресницами. — Группа такая. Да вы не волнуйтесь, к ним быстро привыкаешь…
Сомневаюсь, чтобы мне хотелось привыкать к этим оглушительным «Куретам».
— А-а… зачем?
— Надо, — строго сказал Ерпалыч и пальцем мосластым погрозил. — Надо, Алик! Вы мне лучше вот что скажите…
Я даже не успел сообразить, что он меня до сих пор на «вы» величает, как Ерпалыч уже налил по второй и удрал из комнаты. Вернулся он с потрепанной книжкой в руках, в которой я с удивлением узнал своего собственного «Быка в Лабиринте».
Еще первого издания, покет-бук в мягкой обложке.
Пять тысяч тиража.
— Скажите, Алик, — вопрошает Ерпалыч тоном матерого инквизитора, замыслившего расколоть еретика на «сознанку», — вы сами додумались вести рассказ от имени Минотавра? От первого лица?
— Не знаю, — искренне отвечаю я. — Может, сам… а может, читал где-то или видел — вот оно и отложилось. Борхесы там всякие, Олдя, Бушков с Валентиновым… хрена теперь вспомнишь!
— Вы честный человек, Алик, — Ерпалыч сказал что-то еще, но я из-за «Куретов» не расслышал. — Давайте выпьем за ваш талант.
Я хотел было возразить — но он уже выпил. И салом заел. Так что пришлось присоединяться. А после третьей гляжу: или «Куреты» вроде тише стали, или я и впрямь к ним привыкать начал, только сидим мы хорошо, рыбу-шпроту кушаем, и я Ерпалычу рассказываю, как «Быка» писал, как по ночам в зеркало глядел, боялся, что рога Минотавровы прорастают, а потом рога проросли-таки, бросила меня Натали к свиньям хреновым, и я Миньку-бедолагу за неделю убил, то есть не я, конечно, а Тезей, только Тезей у меня такой сукой вышел, что самому противно, а читатели и не заметили, что Тезей — сука, и Ариадну он сам бросил, нечего на Диониса валить, и пора по четвертой или по пятой, не помню уже…
«Куреты» брякают, я трезвый вдруг оказался, только тяжелый, а Ерпалыч меня спрашивает:
— Скажите, Алик, вы случайно Тех не боитесь?
— Нет, — отвечаю, — что я, сумасшедший? Чего мне их бояться? Жертвую я исправно, молюсь по графику, службы все в квартире работают, оберег-манок на месте, раз в месяц заговорщика вызываю — подновлять… С кентаврами я вообще на коротком колесе, маньяков давно Первач-псы повывели, спасибо им!.. Нет, Ерпалыч, не боюсь.
— Кому «им» спасибо-то, Алик? Псам или маньякам?
Я смеюсь, «Куреты» орут, а Ерпалыч бороду в кулаке крутит, ногу за ногу забросил, брючина, обтрепанная, чуть ли не до колена задралась, голень старческая, сухая, в пятнах каких-то синих…
— Ладно, — смеется старый хрыч, — оставим Тех в покое. И мольбы по графику — за компанию. Лучше скажите мне, Алик, что вы сейчас пишете?
— Скажу, — отвечаю. — Сейчас скажу. Только яичницу поджарю.
Яиц десяток я тоже с собой принес. Забрал их из сумки — одно треснуло, зараза, но не потекло вроде — и пошел на кухню. Сковородка у Ерпалыча почему-то в холодильнике стояла. Пустая, чистая и под самой морозилкой. Вынул я ее, на плиту поставил, огонь зажег, яйца бью — и только на пятом яйце соображаю, что плита-то у Ерпалыча четырехконфорочная, старого образца, без «алтарки»! Интересно мне стало: что старик делает, когда у него, к примеру, труба потечет? Шпагатом с наговоренным узелком перевязывает? Или к соседям идет? А может, на обычной горелке жертву приносит? Одной ведь молитвой, как известно, дом не ставится… да и шпагатик течь в лучшем случае неделю удержит. То-то у него кухня такая обшарпанная, краны все текут, и форточка выбитая целлофаном затянута.
Вернулся я в комнату, стали есть яичницу, и начал я Ерпалычу на житье-бытье жаловаться. Хорошо он слушать умел — я и сам не заметил, как от старого «Быка…» с Тезеем-зоофилом к новому, свеженькому перескочил, к заветным, м-мать их, «Легатам Печатей»! Терпеть ненавижу о недописанных вещах под водку трепаться, особенно когда текст второй месяц виснет, да только язык мой — враг мой! Зря я, конечно, через слово ругался по-черному, но уж больно разобрало! Некому мне выговариваться, сижу над «Легатами» в тоске душевной, дерьмо в себе коплю яко во месте отхожем, травлю душу злостью, будто кислотой… раньше хоть перед Натали распинался — все, глядишь, полегче становилось.