– Разумеется, верю, – отвечал Селенин, прямо и мертво глядя в глаза Нехлюдову.
Нехлюдов вздохнул.
– Удивительно, – сказал он.
– Впрочем, мы после поговорим, – сказал Селенин. – Иду, – обратился он к почтительно подошедшему к нему судебному приставу. – Непременно надо видеться, – прибавил он, вздыхая. – Только застанешь ли тебя? Меня же всегда застанешь в семь часов, к обеду. Надеждинская, – он назвал номер. – Много с тех пор воды утекло, – прибавил он, уходя, опять улыбаясь одними губами.
– Приду, если успею, – сказал Нехлюдов, чувствуя, что когда-то близкий и любимый им человек Селенин сделался ему вдруг, вследствие этого короткого разговора, чуждым, далеким и непонятным, если не враждебным.
XXIII
Когда Нехлюдов знал Селенина студентом, это был прекрасный сын, верный товарищ и по своим годам хорошо образованный светский человек, с большим тактом, всегда элегантный и красивый и вместе с тем необыкновенно правдивый и честный. Он учился прекрасно без особенного труда и без малейшего педантизма, получая золотые медали за сочинения.
Он не на словах только, а в действительности целью своей молодой жизни ставил служение людям. Служение это он не представлял себе иначе, как в форме государственной службы, и потому, как только кончил курс, он систематически рассмотрел все деятельности, которым он мог посвятить свои силы, и решил, что он будет полезнее всего во втором отделении собственной канцелярии, заведующей составлением законов, и поступил туда. Но, несмотря на самое точное и добросовестное исполнение всего того, что от него требовалось, он не нашел в этой службе удовлетворения своей потребности быть полезным и не мог вызвать в себе сознания того, что он делает то, что должно. Неудовлетворенность эта, вследствие столкновений с очень мелочным и тщеславным ближайшим начальником, так усилилась, что он вышел из второго отделения и перешел в сенат. В сенате ему было лучше, но то же сознание неудовлетворительности преследовало его.
Он не переставая чувствовал, что было совсем не то, чего он ожидал и что должно было быть. Тут, во время службы в сенате, его родные выхлопотали ему назначение камер-юнкером, и он должен был ехать в шитом мундире, в белом полотняном фартуке, в карете благодарить разных людей за то, что его произвели в должность лакея. Как он ни старался, он никак не мог найти разумного объяснения этой должности. И он еще больше, чем на службе, чувствовал, что это было «не то», а между тем, с одной стороны, не мог отказаться от этого назначения, чтобы не огорчить тех, которые были уверены, что они делают ему этим большое удовольствие, а с другой стороны, назначение это льстило низшим свойствам его природы, и ему доставляло удовольствие видеть себя в зеркале в шитом золотом мундире и пользоваться тем уважением, которое вызывало это назначение в некоторых людях.
То же случилось с ним и по отношению женитьбы. Ему устроили, с точки зрения света, очень блестящую женитьбу. И он женился тоже преимущественно потому, что, отказавшись, он оскорбил бы, сделал бы больно и желавшей этого брака невесте, и тем, кто устраивал этот брак, и потому, что женитьба на молодой, миловидной, знатной девушке льстила его самолюбию и доставляла удовольствие. Но женитьба очень скоро оказалась еще более «не то», чем служба и придворная должность. После первого ребенка жена не захотела больше иметь детей и стала вести роскошную светскую жизнь, в которой и он волей-неволей должен был участвовать. Она не была особенно красива, была верна ему, и, казалось, не говоря уже о том, что она этим отравляла жизнь мужу и сама ничего, кроме страшных усилий и усталости, не получала от такой жизни, – она все-таки старательно вела ее. Всякие попытки его изменить эту жизнь разбивались, как о каменную стену, об ее уверенность, поддерживаемую всеми ее родными и знакомыми, что так нужно.
Ребенок, девочка с золотистыми длинными локонами и голыми ногами, было существо совершенно чуждое отцу, в особенности потому, что оно было ведено совсем не так, как он хотел этого. Между супругами установилось обычное непонимание и даже нежелание понять друг друга и тихая, молчаливая, скрываемая от посторонних и умеряемая приличиями борьба, делавшая для него жизнь дома очень тяжелою. Так что семейная жизнь оказалась еще более «не то», чем служба и придворное назначение.
Более же всего «не то» было его отношение к религии. Как и все люди его круга и времени, он без малейшего усилия разорвал своим умственным ростом те путы религиозных суеверий, в которых он был воспитан, и сам не знал, когда именно он освободился. Как человек серьезный и честный, он не скрывал этой своей свободы от суеверий официальной религии во время первой молодости, студенчества и сближения с Нехлюдовым. Но с годами и с повышениями его по службе и в особенности с реакцией консерватизма, наступившей в это время в обществе, эта духовная свобода стала мешать ему. Не говоря о домашних отношениях, в особенности при смерти его отца, панихидах по нем, и о том, что мать его желала, чтобы он говел, и что это отчасти требовалось общественным мнением, – по службе приходилось беспрестанно присутствовать на молебнах, освящениях, благодарственных и тому подобных службах: редкий день проходил, чтобы не было какого-нибудь отношения к внешним формам религии, избежать которых нельзя было. Надо было, присутствуя при этих службах, одно из двух: или притворяться (чего он с своим правдивым характером никогда не мог), что он верит в то, во что не верит, или, признав все эти внешние формы ложью, устроить свою жизнь так, чтобы не быть в необходимости участвовать в том, что он считает ложью. Но для того, чтобы сделать это кажущееся столь неважным дело, надо было очень много: надо было, кроме того, что стать в постоянную борьбу со всеми близкими людьми, надо было еще изменить все свое положение, бросить службу и пожертвовать всей той пользой людям, которую он думал, что приносит на этой службе уже теперь и надеялся еще больше приносить в будущем. И для того, чтобы сделать это, надо было быть твердо уверенным в своей правоте. Он и был твердо уверен в своей правоте, как не может не быть уверен в правоте здравого смысла всякий образованный человек нашего времени, который знает немного историю, знает происхождение религии вообще и о происхождении и распадении церковно-христианской религии. Он не мог не знать, что он был прав, не признавая истинности церковного учения.