Путешественник размышлял: решительно вмешиваться в дела посторонних всегда связано с риском. Он не был ни жителем этого поселения; ни гражданином государства, которому оно принадлежало. Если бы он захотел осудить эту казнь или даже препятствовать ей, ему могли сказать: «Ты здесь чужой, веди себя смирно!» На это он бы ничего не смог возразить, пожалуй, только заметить, что не понимает сам себя в данной ситуации, ибо путешествует лишь с тем, чтобы смотреть и ни в коем случае не для того, чтобы менять судоустройство у других. Однако тут ситуация была, надо сказать, весьма заманчивой. Несправедливость всего этого дела и бесчеловечность казни были налицо. Никто не мог упрекнуть путешественника в каком-нибудь своекорыстии, потому как осужденный был ему незнаком, он не был его соотечественником, да и вообще человеком, который вызывал собой чувство жалости. Сам путешественник прибыл сюда с рекомендациями высоких инстанций, был встречен с большой учтивостью, и то, что его пригласили на эту казнь, кажется, даже говорило о том, что от него ждали его мнения по поводу этого суда. Это было тем более очевидным, что нынешний комендант, как путешественник уже не раз мог сегодня слышать, не являлся приверженцем действующего судебного производства и почти не скрывал своей враждебности по отношению к офицеру. Вдруг путешественник услышал гневный крик офицера. Тот только что, не без труда, затолкал в рот осужденному болванку-кляп, как осужденный в безудержном порыве рвоты закрыл глаза и его выворотило наизнанку. Офицер поспешно сдернул его голову с болванки и хотел повернуть ее к яме, но было слишком поздно, рвотная масса уже стекала по машине.
— Это все вина коменданта! – вскричал офицер и стал в беспамятстве дергать медные стержни спереди. – Мне тут гадят, как в хлеву.
Дрожащей рукой он показал путешественнику, что случилось.
— Разве я не пытался часами втолковать коменданту, что за день до казни нельзя больше давать осужденному никакой пищи! Но новый добрый ветерок, знай, дует по-своему. Эти комендантские барышни, перед тем как человека уведут, пичкают его сладости дальше некуда. Все свою жизнь он питался вонючей рыбой, а сейчас жрет сладости! Хорошо, пусть будет даже так, я бы ничего не говорил, но почему мне не дадут новый войлок, о котором я прошу коменданта уже три месяца. Как можно без отвращения брать в рот этот кляп, который уже обсосало и искусало перед смертью больше сотни человек?
Голова осужденного снова покоилась на ложе, и он имел мирный вид; солдат занимался тем, что чистил рукой осужденного машину. Офицер подошел к путешественнику, который в каком-то предчувствии сделал шаг назад, но офицер только взял его за руку и отвел в сторону.
— Я хочу сказать вам пару слов по секрету, – произнес он, – я ведь могу это сделать?
— Разумеется, – сказал путешественник и слушал, опустив глаза.
— Эти судебные методы и эта казнь, которую у вас сейчас есть возможность лицезреть, в настоящее время не имеют в нашем поселении открытых сторонников. Я их единственный представитель и одновременно единственный представитель наследия старого коменданта. Мне не приходится больше думать о дальнейшей разработке этих методов, я и так отдаю все силы, чтобы сохранить то, что осталось. Когда старый комендант был жив, поселение полнилось его приверженцами; я частично обладаю силой убеждения старого коменданта, но его власти мне не хватает; вследствие этого все давешние приверженцы попрятались кто куда, их еще много, но никто не признается. Если, к примеру, сегодня, то есть в день казни, вы зайдете в нашу чайную и прислушаетесь там к разговорам, вы, наверное, услышите лишь двусмысленные высказывания. Это все приверженцы, но при нынешнем коменданте с его нынешними взглядами они для меня совершенно непригодны. А теперь я спрашиваю вас: разве такое гигантское творение – он показал на машину, – должно погибать из-за какого-то коменданта и его дамочек, под влиянием которых он находится? Разве это можно допустить? Даже если ты нездешний и приехал на наш остров всего на несколько дней? Однако времени терять больше нельзя, против моего судопроизводства что-то затевают, в комендатуре уже проводят совещания, к которым меня не привлекают; даже ваше сегодняшнее присутствие здесь кажется мне показательным для всей ситуации; они трусят и посылают вперед вас, приезжего. А какой была экзекуция в прежние времена! Уже за день до казни вся долина до отказа была забита людьми; все приходили только, чтобы посмотреть; рано утром являлся комендант со своими дамами; фанфары будили весь лагерь; я докладывал, что все готово; местное общество – ни один из высших чинов не должны был отсутствовать – распределялось вокруг машины; эта куча плетеных стульев – все, что осталось от той поры. Свежеевычищенная машина так и блестела, я почти к каждой экзекуции брал новые запасные части. Перед сотнями глаз – все зрители стояли на цыпочках отсюда и вон до тех холмов – комендант самолично клал осужденного под борону. То, что сегодня можно делать рядовому солдату, в то время было моей работой председателя суда и честью для меня. И вот начиналась сама казнь! Ни один лишний звук не нарушал работу машины. Некоторые из зрителей уже совсем не смотрели, а лежали с закрытыми глазами на песке; все знали: сейчас вершится правосудие. В тишине были слышны лишь стоны осужденного, сдавливаемые кляпом. Сегодня машине больше не удается выжать из осужденного стоны сильнее тех, которые в состоянии подавить кляп; раньше же пишущие иглы выделяли еще и едкую жидкость, которую сегодня больше не разрешается применять. Наконец наступал шестой час! Было невозможно удовлетворить просьбу всех придвинуться поближе к центру событий. Комендант благоразумно давал распоряжение учитывать в первую очередь детей; я, как вы понимаете, в силу своей должности всегда мог оставаться непосредственно у аппарата; зачастую я так и сидел там, на корточках, взяв в левую и правую руку по ребенку. Как мы все впитывали в себя с измученного лица это выражение просветления! Как мы подставляли свои щеки сиянию этой, наконец, установленной и уже покидающей нас справедливости! Какие это были времена, товарищ мой!