— Но, черт побери, я видел ее!
Мерль посмотрел на меня пусто, словно вежливость не позволяла ему прокомментировать мои слова.
— Я видел ее… через несколько дней после этого! Молчание.
— К тому же, если бы я знал, что она правда умерла, зачем мне было рассказывать вам, где она?
Сержант смущенно посмотрел на меня.
— Мистер Честер уже сообщил полиции, — сказал он. — Э-э… ответственность, сказал он, не давала ему покоя.
— Генри — больной человек! — фыркнул я. — Он не способен отличать факты от вымыслов.
— Этот джентльмен, несомненно, пребывает в смятении, сэр, — сказал Мерль. — Вообще говоря, доктор Рассел, психиатр, не уверен в его душевном здоровье.
Черт бы его побрал! Я видел, во что Генри играет: улики есть, но слово известного врача может значить, что Генри не придется держать ответ за убийство Эффи. Но будь я проклят, если позволю ему повесить это на меня.
— Вы говорили с Фанни Миллер? — Я слышал отчаяние в собственном голосе, но не мог ничего поделать. — Она-то расскажет вам правду. Это ведь она все придумала. Эффи жила у нее.
Снова безмолвный почтительный упрек.
— Я посылал человека на Крук-стрит, — невозмутимо произнес Мерль. — Но, к несчастью, там было пусто. Я оставил караульного у дома, но мисс Миллер пока не возвращалась. Да и никто другой, раз уж на то пошло.
Ну и новость. Меня словно обухом огрели.
— Соседи! — выдохнул я. — Спросите их. Спросите любого…
— Никто не помнит, чтобы когда-нибудь видел там молодую женщину, похожую на миссис Честер.
— Конечно, они не помнят! — выпалил я. — Говорю вам, она была переодета!
Мерль просто посмотрел на меня с печальным недоверием, и рука моя сама потянулась к шее. Невидимая петля затягивалась.
Думаю, вы знаете конец этой грязной истории — все знают. Даже здесь, среди racaille,[36] я приобрел славу: они зовут меня «Козырной валет» и обращаются ко мне уважительно, как к джентльмену, которого ждет виселица. Иногда стражник подкидывает мне засаленную колоду карт, и я снисхожу до короткой партии в покер. Я всегда выигрываю.
Судебное разбирательство прошло неплохо — вообще-то мне даже понравился этот спектакль. Защита была смелой, но ее легко задушили — я бы и сам сказал адвокату, что ссылка на невменяемость не пройдет, — но прокурор оказался злобным старым методистом, он раскопал все подробности моей пестрой карьеры, включая некоторые эпизоды, о которых я и сам забыл, и любовно смаковал детали. Еще там было много женщин, и когда судья надел свою черную шапочку, его дрожащий старческий голос потонул в стонах и рыданиях. Женщины!
Ну, я получил свою отсрочку на три воскресенья — и ни в одно из них не стал встречаться со священником, но в конце концов он сам пришел ко мне. Ему невыносимо сознавать, сказал он, что нераскаявшийся грешник отправится на виселицу. Это легко исправить, заявил я: не вешайте меня! Вряд ли он оценил шутку. Они обделены чувством юмора. Со слезящимися старческими глазами он рассказывал мне про Ад. Но я помню свою последнюю триумфальную картину «Содом и Гоморра» и думаю, что знаю про Ад гораздо больше старого распутника. Ад там, куда попадают все грешницы, — я говорил вам, что люблю погорячее, — и, может быть, оттуда, снизу, я смогу заглянуть ангелам под платья, или рясы, или что они там носят, и узрю ответ на старый богословский вопрос.
Вижу, вы шокированы, падре. Но вспомните, что не будь в Аду грешников, не было бы развлечений для ребят в бельэтаже — и я всегда говорил, что должен выступать на сцене. Так что уберите ваши четки и выпейте глоток чего-нибудь согревающего — знаете, тут за деньги все можно купить, — и может, партеечку-другую в карты, а потом, когда уйдете, сможете сказать, что выполнили свой долг. Поцелуйте за меня девочек и передайте им, что увидимся на танцах. Я ведь должен поддерживать репутацию.
Но иногда, поздней ночью, я лежу без сна и не перестаю удивляться, как они это провернули, Фанни и ее темная дочь. И иногда, когда секунды безжалостно падают в пустоту, я почти готов поверить… в сны, в видения… в маленьких холодных ночных скитальцев с тонкими ледяными пальцами, с алчущими ртами и еще более алчущими сердцами. В мстительных детей грез… в любовь, которая больше смерти и прочнее могилы.
И на этой сумрачной грани сна и яви появляется картинка — на трезвую голову мне всегда хорошо удавались картины, — картинка, которая, если прищуриться, становится почти четкой: на ней мать, так любившая свою мертвую дочь, что вернула ее, вселила в тело другой девочки, грустной и одинокой девочки, что нуждалась в любви; и эта нужда и любовь были так сильны, так звали ее сквозь темные пространства, что она пришла, страстно желая получить шанс на еще одну жизнь. О да, я знаю все о таком желании. И вместе они, несчастная бледная девушка и та, потерянная, замерзшая, темная, создали одну женщину, с телом одной и разумом обеих, и знанием за пределами человеческого воображения…