Стихотворение Верфеля как портрет, который смотрит на каждого, в том числе и на меня, а главное, на злодея, который его вдобавок еще и написал.
* * *
Твое замечание по поводу отпуска я не совсем понимаю. Куда ты хотела бы поехать?
Пятница
Нет, стало быть, на самом-то деле все обстоит не так уж и плохо. А потом – как душе иначе освободиться от бремени, если не посредством невинного зубоскальства? И, кроме того, я сегодня считаю верным почти все, что написал. Кое-что ты неверно истолковала – например, насчет «единственной боли»; ведь это именно твое самоистязательство мне ее причиняет, а не твои письма, они-то каждое утро дают мне силы перенести день – и так хорошо перенести, что я не хотел бы лишиться ни одного из них (этих писем, что само собой разумеется, – ни единого из них! – но и этих дней тоже). И письма, лежащие на столике в моей прихожей, вовсе меня не опровергают – уже сама возможность написать их и положить туда значила для меня немало. И я вовсе не ревную, уверяю тебя; но вот то, что ревновать вообще ни к чему, – это мне трудно понять. Не ревновать – это мне удается всегда; осознать ненадобность ревности – гораздо реже. Да, еще по поводу «спасителей». Самое в них странное (и знаешь, так им и надо, я стою в сторонке и радуюсь – радуюсь не каждому отдельному случаю, а этому мировому закону) – то, что они, желая что-то вытащить, лишь со звериным упорством это заколачивают еще глубже.
Теперь мне, стало быть, есть что сообщить Максу: твое – хоть и весьма краткое – суждение о его пространном опусе.[86] Он ведь все время о тебе спрашивает, как у тебя дела, что нового – все-то его заботит до глубины души. Но я почти всегда мало что могу ему сказать, – к счастью, уже сам язык не поворачивается. Не могу же я рассказывать как ни в чем не бывало о какой-то там Милене из Вены – мол, вот «она» то-то и то-то говорит, делает, имеет в виду. Ты ведь никакая не «Милена» и не «она», это все чистый абсурд, потому и сказать мне нечего. Это настолько очевидно, что я и сожалений никаких не испытываю.
А вот говорить о тебе с чужими людьми – это я могу, и это даже совершенно утонченное удовольствие. Если б я еще позволял себе при этом немного ломать комедию – а соблазн велик, – удовольствие было б еще полней. Недавно я встретил Рудольфа Фукса.[87]
Я к нему очень расположен, но сама по себе радость встречи, конечно же, не была бы для меня так велика, и руку ему я не жал бы с таким мужицким усердием. При этом я ведь понимал, что толк будет невелик, но пускай хоть самый малый, думал я. Разговор сразу перешел на Вену и на общество, в котором он там вращался. Я проявил живейший интерес к именам, он начал перечислять, но нет, я не то имел в виду, мне женщин называй. «Ну, там была и эта Милена Поллак, Вы ведь ее знаете». – «Да, Милена», – повторил я и вперил взор в Фердинандштрассе – что он на это скажет. Потом посыпались другие имена, меня опять охватил приступ моего вечного кашля, и разговор сник. Как его взбодрить? «Вы не помните, в каком году во время войны я был в Вене?» – «В семнадцатом». – «А Эрнста Поллака тогда еще не было в Вене? Я его не видел. Он был еще не женат?» – «Нет». Конец. Я бы, конечно, мог его заставить еще немного поговорить о тебе, но сил на это уже не хватило.
* * *
Как у тебя обстоит с таблетками сейчас и в последнее время? Ты впервые опять пишешь о головных болях.
Можешь сказать несколько слов о парижском плане?
Куда ты теперь поедешь? (Место с хорошей почтовой связью?) Когда? Надолго ли? На шесть месяцев?
Сообщай мне всегда номера журналов, где есть какие-нибудь твои публикации.
Как же ты все-таки устроила этот двухдневный визит в Прагу? (Вопрос из чистого любопытства.)
Спасибо за «хотя», волшебное слово, которое проникает мне прямо в кровь.
Пятница, после обеда
Дома нашел вот это письмо. Девушку эту я знаю уже давно, мы, наверное, даже немножко в родстве, во всяком случае у нас есть общий родственник, тот самый кузен, о котором она упоминает и который лежал в Праге тяжелобольной, а она и ее сестра несколько месяцев за ним ухаживали. Физически она мне почти неприятна, непомерно большое круглое краснощекое лицо, маленькое круглое тело, противно шепчущий голос. В остальном же я слышал о ней хорошее, то бишь за глаза родня ругала ее.
Два месяца назад мой ответ на подобное письмо был бы очень прост: нет, нет, нет. Теперь, думаю, я не имею на это права. Не то чтобы я считал, будто могу как-то ей помочь, конечно, еще Бисмарк окончательно и бесповоротно разделывался с такими письмами, ссылаясь на то, что жизнь есть бестолковый пир, где с нетерпением ждешь закуски, а между тем тайком успели пронести мимо парадное жаркое, вот на это, мол, и надо настраиваться – ах, до чего же глупая премудрость, ужасно глупая! – скорее ради себя, чем ради нее, я напишу ей, что готов с нею встретиться, благодаря тебе, Милена, мне в руки кое-что дано, и, по-моему, я не должен держать это в кулаке!
86
Вероятно, речь здесь идет о книге Макса Брода «Язычество, христианство, иудаизм. Книга-исповедь», которую Кафка в это время читал в рукописи и которая затем вышла в Мюнхене в 1921 г. В одном из предыдущих писем Кафка упоминал эту книгу.
87
Рудольф Фукс (1890–1942) – литератор, переводчик с чешского на немецкий; Кафка познакомился с ним в начале 1910-х гг.