* * *
Просидел за этим письмом, ничего другого не делая, до полвторого ночи, все смотрел на него и сквозь него – на тебя. Иногда – не во сне – мне видится: твое лицо скрыто волосами, мне удается раздвинуть их, и тогда оно появляется, я провожу рукой по лбу и вискам – и вот держу твое лицо в ладонях.[148]
* * *
Понедельник
Хотел это письмо порвать, не отсылать и на телеграмму не отвечать, телеграммы так двусмысленны, но вот пришли открытка и письмо – эта открытка, это письмо! Но даже и после них, Милена, и даже если мне придется искусать в кровь мой жаждущий высказаться язык, – как могу я поверить, что ты – сейчас! – нуждаешься в моих письмах, когда единственное, в чем ты нуждаешься, – это покой, и ты это сама не раз говорила, пусть и почти бессознательно. А эти письма – одна только мука, они рождены мукой, неизбывной мукой, и причиняют лишь муку, неизбывную муку, и к чему все это – да оно еще может и усилиться – в эту зиму? Затихнуть – вот единственное средство выжить, и здесь и там. Печально, да, ну и что из того? Только сон будет невинней и глубже – как у ребенка. А вот эта мука – этот плуг, бороздящий и сон и день, – вот что невыносимо.
* * *
Среда
Нет закона, который бы мне запретил еще раз написать тебе и поблагодарить за это письмо, где написаны, пожалуй, самые прекрасные слова, какие ты вообще могла мне написать: «Я знаю, что ты меня…»
В остальном же ты давно согласна со мной, что нам теперь больше не стоит писать друг другу; то, что прямо сказал об этом я, чистая случайность, ты тоже вполне могла бы это сказать. А раз мы согласны друг с другом, нет нужды объяснять, почему не писать будет хорошо.
Плохо только, что у меня тогда (тебе отныне больше незачем справляться на почте) совершенно, почти совершенно не будет возможности писать тебе, хотя одна все же останется – послать тебе открытку без текста, в знак того, что на почте есть письмо. А ты пиши мне всегда, как только возникнет необходимость, впрочем, это само собой разумеется.
У В. я поступил очень скверно, вне всякого сомнения, но все же не так скверно, как тебе показалось с испугу. Во-первых, я ведь пришел не как проситель и отнюдь не от твоего имени. Я пришел как приезжий, который хорошо знаком с тобой, немножко знает венские обстоятельства да еще и получил от тебя два печальных письма.
Я не прощаюсь. Это не прощание, разве что сила тяжести, которая только и ждет удобного мгновения, совсем утянет меня вниз. Но разве она сможет – ведь ты живешь.
Дорогая госпожа Милена,[149]
по-моему, о тыловом прикрытии и о том, что с ним связано, много говорить не стоит, как, скажем, в военное время о государственной измене. Ведь это же вещи, которые до конца понять нельзя, можно в крайнем случае только угадывать, вещи, по отношению к которым ты не более чем «народ». Ты влияешь на события, потому что без народа никакую войну вести невозможно, и выводишь отсюда право голоса и решения, но на самом деле эти вещи обсуждаются и решаются только в необозримой иерархии инстанций. И если ты однажды на самом деле повлияешь своим словом на события, то ничего, кроме вреда, от этого не будет, ибо такие слова некомпетентны, несдержанны, произносятся как во сне, а мир кишит шпионами, которые так и норовят подслушать. В этом отношении лучше всего иметь характер спокойный, полный достоинства, невосприимчивый к провокациям. А ведь провокация тут буквально все, даже трава, на которую Вы садитесь у длинного канала. (Кстати, совершенно безответственно в этакую пору, когда я, кажется, простужаюсь возле натопленной печи, в постели, с грелкой, под двумя одеялами и периной.) В конечном счете у человека лишь одно суждение о том, как внешняя видимость воздействует на мир, и тут я со своей болезнью определенно в выигрыше по сравнению с Вашими, если угодно, ужасными прогулками. Ведь если я заговорю о своей болезни в том смысле, мне, в сущности, никто не поверит, да это и вправду только шутка.
Очень скоро начну читать «Донадьё», но, возможно, стоило бы все же отослать книгу Вам, я знаю, что значит подобная тоска, а на того, кто задерживает подобную книгу, после долго обижаются. Я, например, с предубеждением относился к некоторым людям, потому что – доказательств у меня не было – подозревал у каждого из них свое «Бабье лето»,[150] а сын Оскара Баума спешно вернулся домой из лесной школы под Франкфуртом прежде всего потому, что был там без своих книг, особенно без любимой – «Stalky & Co» Киплинга, которую он, по-моему, прочел чуть ли не семьдесят пять раз. В общем, если с «Донадьё» обстоит так же, я ее отошлю, хотя все-таки с удовольствием бы прочитал.
148
[Справа на полях: ] Если я все-таки поеду в санаторий, я, конечно, тебе сообщу.
149
Последние письма были адресованы Милене домой.
150
Роман австрийского писателя Адальберта Штифтера (1805–1868).