Киёаки специально вызвал в комнату Иинуму, показал ему нераспечатанное письмо, велел открыть окно и в присутствии Иинумы бросил письмо на огонь жаровни. Иинума смотрел, как белые руки Киёаки, сторожась взвивающихся язычков пламени, движутся, словно маленькие зверьки, внутри высокой и узкой цилиндрической жаровни, раздувая пламя, готовое погаснуть под тяжестью плотной бумаги, и, казалось, наблюдал изысканное преступление. Сам бы он мог сделать это лучше, но не лез с помощью, боясь резкого отказа. Киёаки позвал его только как свидетеля.
От едкого дыма из глаза Киёаки выкатилась слезинка. Прежде Иинума мечтал о суровом воспитании для Киёаки, о понимании, достигнутом ценою слез, но сейчас эта скатившаяся на его глазах по разгоряченной пламенем щеке слезинка была невыносимой для Иинумы. Ну почему с ним обращаются так, что в присутствии Киёаки он всегда ощущает собственное бессилие?
Неделю спустя маркиз рано вернулся домой, и Киёаки после долгого перерыва ужинал вместе с родителями в главном доме.
— Как время летит. Вот и тебе на будущий год пожалуют пятый ранг, сможешь тогда бывать во дворце. Дома тоже заставим всех обращаться к тебе по чину.
Маркиз был в прекрасном расположении духа. Киёаки в душе проклинал приближающееся совершеннолетие, он и сейчас в девятнадцать лет слишком утомлен и измучен взрослением, может быть, ему отравляет душу далекое присутствие Сатоко. Ушло то чувство, когда, как в детстве, считаешь по пальцам, сколько дней осталось до Нового года, не в силах сдержать нетерпения в желании стать взрослым. Сейчас слова отца вызвали у него дрожь.
Ужин, хотя вся семья очень редко собиралась для этого, проходил с соблюдением раз и навсегда расписанных ролей — спокойные манеры матери, с ее печально опущенными бровями, и прекрасное настроение нарочито бесцеремонного, с побагровевшим лицом, маркиза.
Киёаки удивился, заметив, что отец с матерью переглядываются, только что не подмигивают друг другу: между супругами вряд ли могло существовать что-то вроде заговора.
Киёаки сначала посмотрел на мать, поэтому она слегка вздрогнула и в замешательстве промолвила:
— Послушай, знаешь, это немножко неприятная вещь, не то чтоб прямо неприятная, ну, мы просто хотели тебя спросить…
— Что спросить?
— Дело в том, что Сатоко опять сделали предложение. Это достаточно сложная история, и она не сможет тотчас же отказать, как раньше. Как всегда, не поймешь, что она чувствует, но я думаю, она не будет вести себя по-прежнему, когда отказывала сразу. И родители тоже склонны принять предложение. Конечно, это твое дело, но вы с Сатоко дружите с детства, так вот: у тебя ведь нет никаких особых возражений по поводу ее замужества? Скажи просто, как ты сам чувствуешь, если у тебя они есть, то, я думаю, об этом следует сказать отцу.
Киёаки, не отрываясь от еды, безо всякого выражения резко бросил:
— Никаких возражений. Меня это вообще не касается.
После непродолжительного молчания маркиз завел прежним веселым, ничуть не изменившимся тоном:
— А я опять о том же. Если, допустим, тебя что-то задевает, так ты скажи.
— Да ничего не задевает.
— Поэтому я и говорю «если». Нет так нет. Мы в определенном долгу перед их семьей, поэтому речь идет о том, чтобы сделать то, что в наших силах, помочь, чем мы сможем, нужно взять на себя какие-то расходы… В следующем месяце день поминовения, но если Сатоко примет предложение, то, наверное, будет занята и в этом году не сможет приехать на церемонию.
— В таком случае, может, ее лучше и не приглашать.
— Ты меня удивляешь. Не знал, что вы так рассорились, прямо терпеть друг друга не можете, — маркиз громко рассмеялся и прекратил разговор.
Для родителей Киёаки был загадкой, они и не пытались постичь его чувства, так отличавшиеся от их собственных эмоций, потому что при каждой своей попытке попадали в тупик. Теперь родители в определенной степени были даже раздосадованы воспитанием в семье Аякуры, которой они поручали своего сына. Может быть, утонченность знати, которой они постоянно восхищались, означает всего лишь неопределенность устремлений. Издали это красиво, но видеть результаты такого воспитания в собственном сыне, который тут рядом, оказалось все равно что очутиться перед горой загадок. Чувства, движения души у родителей были окрашены одним ярким знойным цветом, а душа Киёаки напоминала многослойный наряд придворной дамы минувших веков: цвет опавших листьев растворялся в алом, алый — в зелени бамбука, и невозможно было определить, где какой; маркиза ужасала одна мысль об этом. Его утомляло само созерцание холодной, сдержанной красоты сына, который казался ко всему равнодушным. Маркиз не мог припомнить, чтобы его самого в отрочестве когда-нибудь мучили неясные, словно подернутые рябью, таившиеся в глубине души, зыбкие чувства.