В ту ночь именно он водил нас по улицам ночного города.
— Мандарин…
Мы стали называть его Мандарином, потому что это была его любимая песенка, он пел ее все лето. А осенью все мы отправились на войну. Никто не знал ни его настоящего имени, ни того, где он жил или откуда он был родом. Мы видели его только по пятницам и субботам, когда он важно, словно вельможная дама, сходил с трамвая, напевая свою обычную песенку.
Мандарин. Сонни. Имя неизвестно. Он был довольно высоким — около шести футов — и очень худым (сам он называл себя не иначе как стройным). Спустившись, он попадал в наше окружение, и был теплый летний вечер — погода, казалось, изменялась по мановению его изящных рук с тонкими пальцами, сжимающими длинный мундштук, которым он, смеясь, указывал на силуэты зданий, на деревья или, скажем, на нас. Он смеялся решительно над всем, и мы смеялись вместе с ним, ибо жизнь в ту пору казалась нам чем-то чертовски забавным.
Мандарин. Сонни. Да, как графиня, выходил он из ставшего неожиданно королевским экипажем трамвая и шествовал по парку, притягивая к себе одиноких юнцов, которые следовали за ним, почти не разговаривая, не сводя с него глаз.
Нам казалось в то лето, что еще немного — и произойдет нечто очень важное и нам скажут не только, где мы и кто мы, но и куда нам следует идти. Сонни устраивался в самом центре выложенной красным кирпичом площади, принимая это за свое естественное право, и, надменно оглядевшись по сторонам, тыкал мундштуком в ораторов, превозносивших добродетели Сталина или Гитлера, — чума, мол, на оба ваших дома.
Когда Сонни прибывал на эти ристалища, его сопровождало не меньше полудюжины молчаливых спутников, шедших ему в кильватер. Он не смотрел на них, но принимал их присутствие как некий наряд, который полагается носить на этом забавном представлении. Он слушал речи, закрыв глаза. Они делали то же самое.
К их числу принадлежал и я.
Имен друг друга мы не знали. Конечно же, кто-то звался Питом, кто-то Томом, а кто-то и Джимом. Лишь однажды какой-то молокосос назвался Г. Бедфордом Джонсом[54], но он наверняка врал, поскольку в десять лет мне доводилось читать в «Аргози» романы писателя, носившего точно такое же имя.
Да и кому были нужны все эти имена, если по выходным Сонни давал нам все новые клички? Один из нас получал прозвище Шприц, другой — Крошка, третий — Старейшина, еще один — я — был Инопланетянин, а иногда он и вовсе обращался к своему ночному дозору «шайка» или «кадеты», а то и просто «парни» или «одинокие сердца».
Я практически ничего не знал о своих приятелях, которые вообще-то и приятелями не были — просто загулявшие допоздна туристы из разных городов. Спустя много лет я описывал Лос-Анджелес и восемьдесят или девяносто маленьких окрестных городков как восемьдесят пять апельсинов, стремящихся к обретению некоего общего центра тяжести. Тогда же, в конце 1939 года, мне было известно всего два места, которые могли стать таким центром: раскаленная от бесконечных политических баталий площадь Першинг-Сквер и Голливуд с эктоплазмой его слоняющихся с место на место в поисках любовных связей обитателей.
Бродившие по предвоенному Лос-Анджелесу молодые люди пребывали в уверенности, что все окрестные красотки мечтают единственно о том, чтобы затащить их в постель (чего, с другой стороны, никогда не происходило), и поэтому в преддверии уикенда подолгу изучали свое отражение в зеркале. Компанию объединяли именно инстинкты, но не интеллект. И Сонни.
Вероятно, его зеркало показывало, в точности как и наши, тщетные надежды на идеально завязанный галстук и чистый воротничок. Впрочем, зеркальные отражения мало чем отличаются от тестов Роршаха — разглядывая их, мы становимся жертвой собственной близорукости или наших страхов.
Долгими субботними вечерами Сонни водил нас по городу и угощал сосисками и кока-колой в барах, наполненных весьма странными мужчинами и женщинами. У мужчин, казалось, были сломаны руки. Женщины поигрывали мускулами. Мы потягивали колу часами, пораженные зрелищем, пока хозяин попросту не выгонял нас из своего заведения.
— Ладно! — кричал Сонни, стоя уже в дверях. — Если уж вы на этом настаиваете, мы уйдем!
— Да, я на этом настаиваю, — спокойно говорил ему в ответ хозяин заведения.
— Пойдемте прочь, девочки! — кричал Сонни.
— Зачем ты так, — вступал я.
— Ну ладно, айда домой, парни.
Иногда наши субботние прогулки заканчивались достаточно рано. Сонни куда-то исчезал, а без него наша компания тут же распадалась. Без него нам не о чем было говорить. Мы не имели ни малейшего понятия о том, куда мог уходить наш друг, хотя однажды, как нам показалось, мы видели его входящим в компании пожилого седовласого джентльмена в здание дешевого отеля на Мейн-стрит, но когда мы заглянули следом, холл был пуст. В другой раз мы видели его в обществе стройного цветного парня — в автобусе, проезд на котором стоил десять центов, хотя на троллейбусе можно было проехать за семь. Потом троллейбус ушел, что нас и подкосило. Мы распрощались и разошлись по домам, не обменявшись, как всегда, адресами.