Анна начала заикаться, потому что она пыталась закрыть глаза на некоторые вещи. Как только зарождается давление или течение, от них уже не скрыться: было невозможно не быть в высшей степени субъективным; это, напротив, было, если хотите, основной писательской задачей. Игнорировать это было невозможно: невозможно было написать книгу о строительстве моста или дамбы и не углубиться в описание мыслей и чувств строивших их людей. (Вы думаете, это карикатура? — Вовсе нет. Это или/или и в данный момент находится в самой сердцевине литературной критики коммунистических стран.) Наконец, я поняла, что выходом из этой дилеммы, или способом прохождения через нее, преодолением неловкости, вызванной тем, что пишешь о «мелких личных проблемах», является осознание того факта, что ничто не является сугубо личным, в том смысле, что ничто не является уникальным и присущим одному тебе. Когда ты пишешь о себе, ты пишешь и о других людях тоже, поскольку твои проблемы, страдания и радости, все твои чувства — а также твои незаурядные выдающиеся мысли — не могут быть только твоими. Разобраться с проблемой «субъективности», с этой шокирующей ситуацией, когда ты поглощен делами крошечного индивидуума, который в то же время пребывает внутри взрыва восхитительных и ужасающих возможностей, можно, если увидеть в нем микрокосм и таким образом прорваться через личное и субъективное, если попытаться личное возвести до общего, как это, по сути, всегда и делает сама жизнь, преображая личный опыт — как ты его, во всяком случае, воспринимаешь, пока еще не вырос, «Я влюбляюсь», «Я проживаю то или иное чувство, обдумываю ту или иную мысль», — в нечто несопоставимо большее: взросление, в конце концов, — это всего лишь понимание того, что твой невероятный и уникальный опыт проживают и все остальные люди тоже.
Еще одна мысль заключалась в том, что, если придать книге правильную форму, она сама по себе будет служить комментарием по поводу традиционного романа: дебаты о том, что представляет собой роман, идут с тех самых пор, как зародился этот жанр, а не являются, как можно себе вообразить, если почитать современных академиков, чем-то новым. Выставить короткий роман «Свободные женщины» в качестве краткого изложения и конденсата всей этой массы материала означало сказать нечто о романе в его традиционном виде, было еще одним способом описать чувство неудовлетворенности писателя, которое к нему приходит, когда он ставит точку: «Как мало мне удалось сказать о правде, как мало удалось мне уловить и передать из всей этой запутанной сложности; как эта маленькая аккуратненькая вещь может быть правдивой, когда мой опыт был настолько грубым и откровенно нескладным и бесформенным?»
Одной из моих основных целей было придание книге такой формы, которая говорила бы сама за себя, которая была бы заявлением, сделанным без слов: я хотела говорить через форму книги.
Как я уже сказала, это осталось незамеченным.
Так получилось, в частности, потому, что книга эта в большей степени принадлежит европейской, а не английской, традиции романа. Или, скорее, традиции английской, но в том виде, как она понимается в данный момент. В конце концов, традиция английского романа в себя включает и «Клариссу», и «Тристрама Шенди», «Трагикомедиантов» — и Джозефа Конрада.
Нет никаких сомнений в том, что попытаться написать роман идей — это все равно что совершить акт членовредительства: ограниченность нашей культуры — сила могучая. Например, вот уже несколько десятилетий талантливые юноши и девушки выходят из своих университетов в полной готовности гордо заявить: «Конечно, я ничего не знаю о немецкой литературе». Так сейчас заведено. Викторианцы о немецкой литературе знали все, но могли с чистой совестью знать мало о французской.
Что до остального — что же, не было случайным то обстоятельство, что разумная критика в мой адрес исходила от марксистов, или от тех, кто ими был когда-то. Они увидели, что я пыталась сделать. А все потому, что марксизм смотрит на вещи в их цельном виде, в их взаимодействии друг с другом, — во всяком случае, он пытается так делать, а о его ограничениях мы сейчас не станем говорить. Для человека, ощутившего на себе влияние марксизма, само собой разумеется, что события в Сибири неизбежно повлияют на ход дел в Ботсване. Я думаю, марксизм был, может быть, первой попыткой наших дней создать мировой разум, мировую этику вне официальных вероисповеданий. Все пошло неправильно: марксизму, как и любой другой религии, не удалось избежать делений, все более дробных, мелких, на разные молельни, конфессии и секты. Но то была попытка.