— Дак ведь пензия-то у ей не наше горе, — сказала Маланья, та речистая старуха в повой-нике с золотым донышком, — не двадцать рубликов. А сто двадцать. Есть разница.
— Заслужила! — трахнул кулаком по столу Виталька-бригадир (крепко уже поднабрался: меня не признал).
— Заслужила, заслужила, Виталий Иванович, — начали со всех сторон соглашаться с Виталькой (дурной во хмелю!). — Знамо, что заслужила. Весь век с телятами.
— А где у тебя сам-то?
Не знаю, просто так, из любопытства спросила Евстолия или для того, чтобы отвести разговор от Витальки, но только при этом все заулыбались.
— А сам на повети! — весело ответила Катерина.
— На повети? Чего там делает? Деньги зарабатывает, пока жена гуляет?
— Молчи ты, — замахала руками Маланья. — С утра вином накачан, чтобы не ширился тут. Знаешь ведь его, слова никому не даст сказать.
— Ну дак вот ты, девка, из-за чего человеком-то стала — от Горди выходной взяла.
— Так, так, Толя. Из-за этого дьявола не видно было Катерины.
— Гордю не трогать! — вдруг опять рявкнул Виталька и пьяно заплакал.
— Не трогам, не трогам, Виталий Иванович, — опять перешла на елейный тон Маланья. — Заботы ей высушили. У тебя сколько их было, Катя?
— Ребят-то? Дюжина рожалась, а в живых семеро осталось.
— У-у, у-у, беда! — стоном простонал стол. — Ноне с одним-то не хотят валандаться, а она — дюжину!
— Да, я уж не видывала Катерину в простое. Всё с брюхом.
— И правильно! Посуда не должна быть в простое.
На этот раз глотку Витальке заткнула Евстолия:
— Околей к дьяволу! Затем я семь верст попадала, чтобы твое рявканье слушать?
Катерина разудало крикнула — нарочно, конечно, чтобы не допустить ссоры за столом:
— Девки, мясо на стол!
— Смотри-ко, смотри-ко, сеструха, ты как командёр сегодня. У тебя и голос прорезался.
— В председатели надоть! — поддала жару Маланья. Она, когда выпьет, гроза-старуха. — А то всю жизнь из-за моря телушку возим.
— Верно-о-о!
Тем временем две дочери Катерины — просто замухрыги невзрачные по сравнению с мате-рью, просто сухари постные против сдобной булки, хотя и с шестимесячным перманентом на голове, при золотых кольцах — культурные, в городе живут, — принесли с холода накрошенное в маленьких тарелках мясо, и Катерина, все время до этого улыбавшаяся — у нее и рот на удивленье был молодой, полон белых зубов, — вдруг взъярилась:
— Это чего вы принесли? Кошкам исть але людям?
Одна из дочерей с укором покачала головой:
— Красиво, больно красиво налакалась!
— А хоть и налакалась, не на ваши деньги. На свои!
— Мама, да ты с ума сошла! — Это уже другая дочь попыталась утихомирить разошедшу-юся мать.
Катерина вскочила на ноги, стоптала ногой:
— Мой, мой сегодня день! Не вам командовать матерью. Живо у меня! В один секунд чтобы все мясо на столе было.
Донельзя изумленные, не привычные к таким выходкам, дочери кинулись исполнять приказание матери, а за столом — Виталька уже спал, зарывшись лицом в тарелку с рыбными объедками, — тоже что-то вроде оцепенения наступило.
Катерина вдруг расплакалась:
— Не дивитесь, не дивитесь, бабы. Я ведь отчаянная в душе-то!
— Ты-то, ты-то отчаянная?
— Ей-богу! Я ведь и Гордю-то сама на себя затащила.
— Что ты, что ты ничего-то мелешь! Это ведь ты своего потаскуна выгораживаешь, а у него в кажной деревне наследники да девки.
— Нет, бабы, не вру, — сказала Катерина. — На войну-то, помните, сколько от нас уходи-ло? А сколько пришло? В очередь стояли. Как теперь в магазин на товары записываемся, так тогда на мужиков. Заявки давали. А уж какой товар, по душе, нет, не до выбора. Лишь бы штаны были. Вот ведь какое время-то было. Ну а я-то скурвилась еще в войну.
— Мама…
— Да чего — мама? — накинулась на дочь Катерины Маланья. — По-твоему, нельзя уж и о жизни сказать. Не человек мама-то? А ты-то сама на кровати чего с мужиком делаешь? Блох имашь? — И вдруг рассмеялась: — Не таись, не таись, Катерина. Я тоже ворота мужику девкой открыла. Вот те бог.
— Ну тогда и меня в свою компанию примайте. Моя крепость тоже осады не выдежала, — призналась Евстолия.
— Шестнадцать лет мне было, когда я по своему Гордеюшку-то сохнуть стала. Шестнад-цать. Выписали на подсочку, смолу, живицу собирать, а он, Гордя-то, на участке за старшого. Смотрю, все грабятся за него — и бабы, и девки. А я чем хуже, думаю? Я тоже к тому времени различала, что штаны, что сарафаны. Вот раз встречаю в лесу. «Чего, говорю, ко всем липнешь, а меня стороной обходишь?» — «Да ты соплюха еще». А я и взаправду соплюха против его — двадцать семь мужику. Ну, отступать поздно, заело меня. «А ты спробуй, говорю, какая я соплюха». А он на смех: «Летай, летай, гулюшка».