— Ну… значит, мы оба снова на своем насесте, милая.
— Мне нравится быть с тобой на одном насесте. Ох, это для меня такое облегчение… Пожалуйста, не сердись на меня…
— Кристел, ты права. Мы должны покинуть Лондон. Давай уедем сейчас же и поселимся в другом месте. Но не на севере. Мы могли бы жить в Уэльсе, или Бристоле, или где-нибудь еще.
— Или в Дорсете, или в Девоне — это мне было бы очень по душе. Ох, Хилари, мне всегда так хотелось жить за городом. Как ты думаешь, мы могли бы?
— А почему бы и нет? Я бы мог получить работу в местном самоуправлении или поступить куда-нибудь клерком. Мы ведь привыкли с тобой, милая, терпеть лишения и неудобства, верно?
— Я найду маленькую комнатку…
— Нет, Кристел, — сказал я, — нет. Никаких маленьких комнаток.
— Ты хочешь сказать…
— Мы будем жить вместе.
— Ох, мой дорогой… — Из глаз Кристел снова потекли слезы. — Ох, я чувствую себя такой счастливой, — сказала она и уткнулась своей смешной пушистой головой мне в грудь. Я обхватил ее рукой.
— Хватит, цыпленочек, хватит, моя маленькая.
— Мы поселимся в деревне, в деревенском домике.
— И ты будешь моей маленькой хозяюшкой.
— Я буду так стараться. Я буду содержать дом в таком порядке и буду шить тоже… и мы могли бы ведь завести животных, верно? Цыплят, например, и собаку?
— Конечно. А по выходным дням я буду копаться в саду, и мы будем выращивать собственные овощи. И у нас будет камин, и зимой по вечерам, когда ветер будет завывать вокруг дома, мы будем сидеть и слушать радио.
— О да, да! И ты будешь изучать китайский.
— Да. В самом деле? Я буду сидеть и изучать китайский, когда ветер будет завывать вокруг дома? Что от меня к тому времени останется?
— И ты будешь учить меня французскому, как мы когда-то говорили?
— Да, да. Все будет так, Кристел, милая моя, все будет так, и мы будем счастливы, да, будем, вот увидишь, только подожди немного.
ВТОРНИК
Наконец настал вторник. Я почти не спал. Непривычность бессонницы превращала ее в физическую пытку. Квартира без мальчишек казалась пустой и печальной. Ночью я слышал, как со скрипом полз лифт, и звук был такой одинокий. Встал я рано, приготовил себе чай и, вздрагивая от холода, сел его пить. Судя по всему, отопление выключили совсем.
С первой почтой пришло письмо со штемпелем………, написанное корявым почерком. С трудом разобрав его, я прочел:
Дарагой сер,
Я получила ваше писмо мистеру Османду, который жил тут у меня жилцом, так он на прошлой неделе помер. А все из-за пилюль от бессонницы, сказал доктор, я продала его книшки в счет квартерной платы — он ведь задолжал мне за много месяцев и все равно остался должен потому как книшки его ничево не стоят, сказал лавочник. Да и на похороны пришлось потратиться — не получили мы никакой помощи так что я заплатила за все из своего кармана, но сделала все по чести. А потом еще потратила несколько фунтов на умывальник а то ведь он сломал его когда падал да и ковер весь испачкал потому как пилюли эти в желудок ему ударили. А как вы вроде его родственник потому других у него нет, никто ведь не приезжал к нему, я и посылаю вам счет за квартерную плату что он мне остался должен и за похороны и за ковер и умывальник, надеюсь получить от вас деньги обратной почтой — я с юристом советовалась.
Я скрутил это послание в шарик и постарался отогнать от себя картину смерти мистера Османда, которая возникла у меня. Какое отчаяние заставило его в последнюю минуту кинуться ко мне за помощью? Лучше об этом не думать.
О том, чтобы идти на службу, и речи быть не могло. Просто надо было как-то провести день. Некоторое время я бродил по квартире, потом вышел прогуляться. Замерзший снег образовал скользкие темно-серые бугры на тротуаре. Я зашел в парк, но там меня ждал образ Китти с разрумянившимся лицом, обрамленным темным мехом капюшона, и мне захотелось дойти до Ленинградского сада. Бурые листья замерзли в снегу, из которого острыми копьями торчали травинки. Я медленно бесцельно побродил по парку. Это место несомненно навсегда для меня испорчено. Наверное, правильнее было бы вообще уехать из Лондона.
Резкий холод наконец погнал меня домой, и я попытался, как положено, что-нибудь съесть, но сам акт открывания консервированных бобов был столь ординарен, тогда как в жизни моей уже ничто не было ординарным, что я чуть не заплакал. Я не плакал многие, многие, многие годы — не заплакал и сейчас. Но такая печаль нахлынула на меня, такое острое чувство напрасно потраченной жизни и несостоявшегося счастья, которое могло бы быть, но которого не было. И, как ни странно, среди этого полного отчаяния на меня вдруг снова пахнуло теплом от предстоящей встречи с Китти — нашей последней встречи. Ибо, конечно же, это будет последняя встреча, как время от времени шептал где-то в глубине меня, далеко-далеко, некий голос.