— Ну что, Минина, — сказал он, искоса поглядывая на Анфису, ставившую перед ним стакан, — все еще дуешься? Но-но, не закатывай глаза. Кого хочешь обмануть? Так я тебе и поверил… А чего это ты такая тонкая? Сколько вдвоем живете? Январь, февраль… — Подрезов начал загибать пальцы. — Пора бы поправляться, а? — И захохотал.
Анфиса, привыкшая к подобным шуткам, довольно спокойно выдержала «мужской» взгляд Подрезова, но за мужа она испугалась, потому что всякое упоминание о ребенке у Ивана Дмитриевича непременно связывалось с его Родькой, с маленьким несчастным Родькой, которого немцы вместе с бабкой и односельчанами расстреляли за связь деревни с партизанами.
Подрезов, видимо поняв, что хватил через край (он знал эту историю с сыном Лукашина), надсадно закашлялся, потом сказал:
— А все-таки прошлым жить нельзя. Что же, у каждого сейчас в доме покойник — жизнь прикажешь остановить? — Он нервно пробарабанил пальцами по столу, глянул на улицу: — Что это? У вас кто умер?
По дороге с двойнятами ехал Михаил Пряслин. На телеге могильная пирамидка со звездочкой, выкрашенная красной краской. Краска еще не высохла и жарко горела на вечернем солнце.
— Да нет, слава богу, никто не умер, — ответила Анфиса. — Это, вишь, Михаил памятник Тимофею Лобанову хочет поставить. Перед сенокосом еще сделал, да все краски красной не было. А тут, видно, достал где. А может, и Егорша с району привез. Был у них как-то при мне разговор насчет краски.
Подрезов недовольно хмыкнул:
— Нашел время памятники ставить. Нельзя было подождать до осени?
— Пускай его, — сказала Анфиса. — У парня хоть душа успокоится.
— А чего она у него не спокойна?
— Да ведь как. Не дерево. Каково? Мужика в лес гонит, а тот уж при смерти…
— Ах, Минина, Минина! Опять ты за старые сказки. А до осени, говорю, подождать нельзя? В страду другой работы нету, как могилы устраивать? Подрезов круто повернул голову к Лукашину, и в глазах уже строгость хозяина: дескать, ты куда смотришь?
— У нас сегодня с полудня дождь, так что всю работу на лугу отбило, сказал Лукашин.
— Да и не только это, ежели правду говорить, — опять вмешалась в разговор Анфиса. — На сенокосе весело, когда корова есть. Это ты не хуже меня, Евдоким Поликарпович, знаешь. А когда коровы нету, и сенокос не в сенокос. Ох что творилось у тех же Пряслиных по-первости! Всех малых на пожню Михаил вывел. Целая бригада из одного дома. А потом корова пала — и вся бригада пряслинская пала.
— Да, — сказал Лукашин, — старались ребята. Я, пожалуй, такого и в жизни не видал. Приезжаю на Синельгу, к ставровской избе, а там — один зарод, другой, третий… Что за чертовщина? — думаю. Кто это залез в наши пожни? Потому что знаю: все люди у меня на Верхней Синельге да на Росохах. А потом вижу: Михаил со своей морошкой. Просто удивительно! Каждый с косой. А самих-то косарей из травы еле видно…
— Корову бы им дать надо, Евдоким Поликарпович, вот что, — прямо сказала Анфиса.
— А что, у Евдокима Поликарповича свое стадо?
— Зачем свое? Из колхоза. Михаил всю войну за мужика в колхозе робил разве не заслужил?
— Телку, пожалуй, можно выкроить, — кивнул Подрезов Лукашину.
— Корову им надо. Телка-то когда коровой станет, а им сейчас молоко надо.
— Сколько у вас коров этой весной пало?
— Пять, — ответил Лукашин.
— Ну вот видишь. Пять! — Подрезов сурово, по-секретарски посмотрел на Анфису. — А сколько по плану должно быть? То-то! А потом: одному дал — другому дай. Так, нет, говорю?
Немного погодя, когда Подрезов принялся за второй стакан чаю, к нему снова вернулось благодушное настроение. Шумно перекатывая за щекой кусок сахару, он подмигнул Лукашину:
— Да, насчет твоего подзащитного считай, что ты прав. Он таки действительно неграмотный. И молитву не он писал.
— Ты о Мошкине? — живо спросил Лукашин.
— Да. В общем, порешили так: выслать из района. Нечего ему тут делать. Подрезов глубоко, но радостно вздохнул. — Ух, насилу уломал Дорохова. Нет и нет. Сперва даже разговаривать не хотел…
— Кто? Дорохов?
— Да, Дорохов. А что?
— Да ничего, — сказал Лукашин и, как ни сдерживался, улыбнулся.
Подрезов, видно, догадался, что скрывалось за улыбкой Лукашина, и лицо его, крупное, угловатое, будто вытесанное из плитняка, налилось кровью. Однако он переломил себя.
— Но-но, — загоготал он добродушно и в то же время мучительно, со слезами на глазах подавляя свое самолюбие, — не удивляйся. Нужна и на Подрезова узда. А то нашего брата не попридержи — что получится? А за подсказку тебе спасибо. Не будь у меня этого козыря, с какой бы мне карты ходить? А тут, когда ты сказал мне, что Мошкин неграмотный, я еще раз прочитал эту молитву. И знаешь, что удумал? — Подрезов победно взглянул на Лукашина, потом на Анфису. — А то, что это вообще не старовер писал. Непонятно? Ну этого понять нельзя. Для этого самому в староверах побывать надо. Вот что. А я был. Из староверской семьи вышел. И не знаю, как другие староверы, а наши староверы из-за этих самых божьих храмов разоряться не станут — это я тебе точно говорю. Староверам на эти храмы, которые якобы разоряет Советская власть, начхать, поскольку у них дело дальше молельни не идет. Вот я этими самыми божьими храмами и срезал Дорохова. Ведь это же, говорю, нас на смех поднимут… В общем, уломал. Ему-то, Дорохову, правда, не очень хотелось расставаться с таким дельцем. Ну да я тоже не лыком шит. Сообразил, каким оно боком может мне выйти. Нда, сказал Подрезов и весело, по-товарищески подмигнул Лукашину, — выдал я тебе свои секреты… А живете вы неважно, прямо скажем. — Он кивнул на пустой стол, затем указал глазами на реку. — По этой водичке, между прочим, не только лес плавает, а и рыбка. Дошло?