Все завершилось вскоре после одиннадцати, когда Мармадюковы стенания и громыхания достигли такой силы, что их больше нельзя было не замечать; при них невозможно было даже говорить. Я видел избитого «няня», которому никак не удавалось оторвать руки от перил. Гай и Хоуп выглядели так, словно вот-вот умрут.
В совершенном изнеможении я стоял на крыльце рядом с Лиззибу, глядя, как четыре автомобиля крадутся, исчезая в жаркой ночи. Она повернулась ко мне, скрестив на груди руки. Мне стало страшно. Она задала этот вопрос с опущенной головой, по-детски теребя пальцами пуговицы на моей рубашке, — это давало ей возможность пристроить хоть где-то свой взгляд, пока она спрашивала, почему она мне не нравится. Я давно этого боялся. Страшно было, что произойдет нечто подобное. Что за природа была у этого моего страха? Он был тяжел, как миллион измен, осложнений, неправд, возможностей для предательства. А еще присутствовало в нем необъяснимое чувство, что я уже любил ее прежде — или она мне нравилась — или я тешил с нею мужскую свою гордость, когда-то очень давно, и целовал ее груди, и чувствовал уже давление ее ног на свою спину, много-много раз, пока вся эта любовь не иссякла, пока я не перестал этого хотеть, не перестал хотеть, чтобы это хоть когда-нибудь повторилось. Хотелось бы мне располагать каким-нибудь сертификатом или значком, который я мог бы предъявить ей в знак того, что не обязан более заниматься этим, ни ныне, ни присно. Я боялся ее тела и его энергии, ее плоти, ее жизни. Я боялся, что это может мне повредить. Боялся, что это может меня сломать.
— Ты мне очень даже нравишься, — сказал я.
Я видел только безупречно ровную ниточку ее пробора, когда она проговорила:
— Правда? Хочешь, зайдем ненадолго ко мне в комнату?
— Я, э-э… полагаю, не стоит.
— Почему? Со мной что-то не так?
По правде сказать, ногти на больших пальцах ее ног начинают утрачивать симметричность, сзади на шее у нее неприглядная выпуклая родинка, а вся ее кожа (если сравнить ее с кожей кого-нибудь вроде Ким Талант) определенно выказывает признаки увядания, времени, смерти. Но я сказал:
— Ты прекрасна, Лиззибу. Против этого — ни единой улики. Дело попросту в том, что я влюблен в другую.
После чего я отправился к Николь, чтобы получить от нее последние новости. Я не влюблен в Николь. Что-то переплетает нас друг с другом, но не любовь. С Николь это больше похоже на нечто иное.
На другом конце линии — Мисси Хартер, она пробилась ко мне, чтобы сказать, что на столе перед нею лежит чек. Сумма достаточная, чтобы поддержать меня на протяжении еще нескольких месяцев. Достаточная.
— Слава богу, — сказал я. — Тебе, должно быть, пришлось кое-где идти напролом. Как я понимаю, этот звонок не отслеживается?
— Точно. Девственно чист.
— Хорошо. Еще какие-нибудь новости?
— Из области того, что ты называешь международным положением? Есть, почему же. На следующей неделе все должно разразиться.
— Ты, наверно, хотела сказать: разрешиться.
— Разразиться. Сметем все подчистую.
— Но это же ужасно.
— Вовсе нет. Причина? Если мы этого не сделаем, то сделают они. Ладно, пока.
— Погоди!.. А еще какие-нибудь новости есть?
— Да. У меня есть для тебя новость: у меня будет ребенок.
— Тогда у меня тоже есть новость. Он от меня.
— Чушь собачья, — сказала она.
— Я это знаю. Точно!
— Чушь собачья.
— В тот раз, самый последний. На Кейп-Коде.
— Пожалуйста, давай не будем об этом. Я была пьяна.
— Да, и голову даю на отсечение, что ты была пьяна и наутро. Это случилось именно тогда. Утром. Я почувствовал хлопок. Я его даже расслышал. Отдаленный такой хлопочек.
— Чушь собачья! Не собираюсь этого слушать. Все, заканчиваю разговор.
— Не клади трубку! Я возвращаюсь. Немедленно.
— Возвращаешься? В Америку? — она грустно рассмеялась. — Ты разве не слышал? Сюда нет въезда.
Огромное, невыразимое, тяжелейшее противоречие состоит в том, что я — я не хочу уезжать. Не хочу уезжать. Я не в такой хорошей форме, чтобы меряться силами с Америкой. Я не готов к Америке. Хочу остаться здесь, посмотреть, как все обернется, и перенести это на бумагу. Я не хочу уезжать. Но уезжаю. Если бы я остался здесь, то не смог бы жить с собой в мире. Кроме того, небо над головой напоминает мне пляж — я имею в виду белый песок, голубой океан, крученые волейбольные подачи, бесчисленных putti, выныривающих из прибоя. Это годится для полета. Может быть, годится и для любви.