Когда кровь унялась, мне стало легче, и силы мало-помалу начали возвращаться. Себастьян Копонс очень удачно перевязал рану, и с помощью Бартоло Типуна я добрался до трапа, ведущего на шканцы. Наши сбрасывали за борт убитых, предварительно очистив их карманы от всего мало-мальски ценного. Только и слышались зловещие всплески, и никому так и не довелось узнать, сколько же фламандцев и испанцев из экипажа «Никлаасбергена» погибли в ту ночь. Пятнадцать? Двадцать? Или больше? Прочие попрыгали в море во время боя и сейчас уже пошли ко дну или барахтались в темной воде, в пенной струе за кормой галеона, который северо-восточный ветер нес прямо на песчаные отмели.
На окровавленной палубе вповалку лежали тела наших. Тем, кто штурмовал галеон с кормы, досталось крепче — Сангонера, Маскаруа, Кавалер-с-галер, мурсиец Шум-и-Гам, всклокоченные, с открытыми или плотно сжатыми ртами, замерли в тех самых позах, в которых застала их старуха-Парка. Гусман Рамирес упал за борт, а у лафета пушки, сердобольно прикрытый чьим-то колетом, кончался, негромко постанывая, Андресито-Пятьдесят-горячих: кишки из распоротого живота вывалились до колен. Энрикес-Левша, мулат Кампусано и Сарамаго-Португалец отделались ранами полегче. На палубе валялся еще один убитый, и я довольно долго всматривался в его черты, ибо и вообразить себе не мог, что подобная участь постигнет и счетовода. Глаза его были полуоткрыты, и, казалось, он до последней секунды следил за тем, чтобы все шло как должно и в соответствии с тем, за что платили ему его чиновничье жалованье. Лицо было еще бледней, чем обычно, губы под крысиными усиками недовольно кривились, как будто он досадовал, что лишен возможности составить официальный документ — как полагается, по всей форме, на бумаге, пером и чернилами. Смерть не придала значительности облику распростертого на палубе счетовода: он был, как и при жизни, тих и нелюдим. Кто-то рассказал мне, что вместе с людьми Копонса он вскарабкался на борт, с умилительной неловкостью путался в снастях, вслепую махал шпагой, владеть которой не научился, а вскоре, в первые же минуты боя, без стона и жалобы рухнул замертво, отдав жизнь за сокровища, не ему принадлежащие. За короля, которого лицезрел лишь однажды и то издали, который даже не знал, как его зовут, и при встрече, случись она, не сказал бы ему ни слова.
Завидев меня, Алатристе приблизился, осторожно ощупал рану, потом положил мне руку на плечо. При свете фонаря я заметил на его лице отстраненно-рассеянное выражение: он еще не отошел от боя и с трудом возвращался к действительности.
— Рад видеть тебя живым, — сказал он.
Но я знал, что это неправда. Может, и обрадуется — но потом, когда сердце забьется в прежнем ритме и все станет на свои места: а сейчас это было не более чем слова. Думал он о Гвальтерио Малатесте и о том, куда ветер и течение вынесут галеон. Мельком глянул на трупы своих сподвижников и даже Ольямедилью удостоил лишь беглым взглядом. Ничто, казалось, не занимало его, не отвлекало от дела, из которого он вышел живым и которое еще не было окончено. Хуана-Славянина послал на подветренный борт следить, куда идет наш корабль, Хуана-Каюка отрядил проверить, не притаился ли где-нибудь уцелевший член экипажа, и еще раз напомнил, чтобы никто ни под каким предлогом не смел спускаться в трюм. Под страхом смерти, мрачно повторил он, и Каюк, поглядев на него пристально, кивнул в ответ. После чего, прихватив с собой Копонса, капитан сам полез вниз. Ни за что на свете не мог я пропустить такого, а потому последовал за ними, хоть рана давала себя знать. Впрочем, я старался не делать резких движений, чтобы не разбередить ее.
Копонс нес фонарь и подобранный с палубы пистолет, Алатристе держал шпагу наголо. Никого не встретив, мы прошли несколько кают и кубриков — в самой большой на столе увидели десяток тарелок с нетронутой едой — и оказались перед трапом, ведшим вниз, во тьму. Вот дверь, заложенная массивным железным брусом, запертая на два висячих замка. Себастьян, передав мне фонарь, пошел за абордажным топором, и после нескольких ударов дверь подалась. Я посветил внутрь.
— В лоб меня драть… — вырвалось у арагонца. Здесь лежало золото и серебро, из-за которых мы убивали и умирали на палубе. И было их в буквальном смысле — как грязи, до верхней переборки высились тщательно перевязанные штабеля и ящики. Брусками и слитками, блиставшими, точно в немыслимом золотом сне, был вымощен весь трюм. В далеких копях и рудниках Мексики и Перу тысячи индейцев-рабов под бичами надсмотрщиков отдавали здоровье и жизнь, чтобы добыть эти сокровища, предназначенные для того, чтобы заплатить долги империи, набрать и вооружить армии, продолжить войну едва ли не со всей Европой, а равно и для того, чтобы осесть в карманах банкиров, чиновников, бессовестной знати и самого короля. Золото отсвечивало в зрачках капитана Алатристе, искрилось в широко открытых глазах Себастьяна Копонса и приковывало к себе мой взгляд.