Пошатываясь, он вышел в коридор; она исчезла. Понимая, что поражение носит скорее сексуальный характер, Мондауген направился в башню к самописцу утешаться наукой — ледяной и скупой на утешения.
Он дошел до декоративного грота в самом чреве дома. Там с криком "Апингтон!" на него из-за сталагмита бросился одетый в военную форму Вайссманн.
— А? — спросил Мондауген, моргая.
— Хладнокровный. Профессиональные предатели всегда хладнокровны. — Рот Вайссманна остался открытым, он принюхался. — О Боже, ну разве не очаровательно мы благоухаем? — Его очки сверкнули.
Окруженному миазмами одеколона Мондаугену, который пока нетвердо держался на ногах, хотелось лишь одного — спать. Он попытался оттолкнуть раздосадованного лейтенанта, преградившего ему путь рукояткой шамбока.
— С кем ты был связан в Апингтоне?
— Апингтон?
— Наверняка Апингтон — это ближайший крупный город в Союзе. Английские шпионы не откажутся от благ цивилизации.
— Я не знаю никого из Союза.
— Следи за своими словами, Мондауген.
До него, наконец, дошло, что Вайссманн имеет в виду эксперименты со сфериками.
— Моя аппаратура не может передавать! — закричал он. — Будь ты специалист, ты сразу бы догадался. Идиот! Она только принимает.
Вайссманн почтил его улыбкой.
— Ты только что признал себя виновным. Они присылают тебе инструкции. Пусть я не знаю электроники, но, во всяком случае, могу распознать каракули плохого шифровальщика.
— Если у тебя получится лучше — пожалуйста, — вздохнул Мондауген. И поведал Вайссманну о своем пунктике — о «коде».
— Да ну?! — внезапно почти по-детски. — Покажешь?
— Очевидно, ты все видел. Но это приближает нас к разгадке.
Вскоре Вайссманн уже застенчиво смеялся.
— О, я понял. Это остроумно. Восхитительно. Ja. Я вел себя глупо. Приношу извинения.
Осененный вдохновением Мондауген прошептал:
— Я принимаю их передачки.
Вайссманн нахмурился:
— Как раз об этом я только что говорил.
Мондауген пожал плечами. Лейтенант зажег лампу, работавшую на китовом жире, и они направились в башню. Когда они поднимались по наклонному коридору, огромная вилла вдруг оглушительно взорвалась смехом. Мондауген оцепенел, сзади разбилась лампа. Он обернулся и увидел Вайссманна, стоящего среди синих язычков пламени и сверкающих осколков стекла.
— Береговой волк, — только и смог выдавить из себя Вайссманн.
В комнате у Мондаугена оказался бренди, но по прошествии некоторого времени лицо Вайссманна все равно сохраняло оттенок сигарного дыма. Он не разговаривал, и вскоре, напившись, заснул на стуле.
Мондауген бился с кодом далеко за полночь, но опять ничего не вышло. Он то и дело засыпал и просыпался, разбуженный отрывистыми, похожими на смех, звуками из динамика. Для сонного Мондаугена они звучали, как тот, другой, холодящий кровь в жилах смех, и отбивали желание засыпать снова. Но он не прекращал судорожных попыток.
Где-то в доме (хотя, может, это ему приснилось) хор запел Dies Irae в кантус плянус. Пение было настолько громким, что разбудило Мондаугена. Раздраженный, он нетвердой походкой направился к двери и вышел, чтобы попросить их замолчать.
Пройдя кладовые, он обнаружил, что коридоры ярко освещены. На беленом полу выделялся след из пока не высохших капелек крови. Заинтригованный, Мондауген пошел по нему. Ярдов через пятьдесят сквозь портьеры, по лабиринту коридоров кровь привела его к чему-то похожему на человеческое тело, завернутое в кусок старой парусины. Оно лежало, преграждая дорогу. За ним кровавый след обрывался, пол впереди сиял белизной.
Мондауген перешел на бег и, аккуратно перескочив через «это», трусцой побежал дальше. В конце концов он обнаружил, что находится у входа в портретную галерею, по которой он однажды несся в танце с Хедвиг Фогельзанг. У него еще кружилась голова от одеколона. В центре галереи он увидел в свете висевшего неподалеку канделябра Фоппля, одетого в старую солдатскую форму; тот на цыпочках целовал портрет. Когда он ушел, Мондауген прочел прикрепленную к раме медную табличку, дабы подтвердить свои подозрения. Это и впрямь был фон Трота.
— Я любил этого человека, — говорил Фоппль. — Он научил нас не бояться. Невозможно описать то внезапное облегчение, тот комфорт, ту роскошь, которые приходят, когда понимаешь, что можно без страха забыть все зазубренное о человеческом достоинстве и ценности человеческой жизни. Такое же чувство я испытал однажды в Realgymnasium, когда нам сказали, что на экзаменах по истории не будут спрашивать даты, на зазубривание которых уходили недели…