Любого, кто осмелится отрицать, что это моя, моя музыка, моя, и ничья больше, я тут же и убью. Да, эта музыка «моя». Теперь я мог вынуть из кармана чеки и выбросить их в окно, больше они не имели никакого значения. И все эти ссоры мне казались роковой, но назидательной шуткой, которая звучала так драматично лишь потому, что эти двенадцать нот все никак не могли воплотиться. Но может быть, они и родились благодаря всей этой мучительной истории? Или благодаря… Я знал лишь одно: вот они передо мной, – и я неустанно их играл, все громче и громче, так что весь дом уже должен был проснуться. Но никто даже не шелохнулся. К счастью для меня, потому что я ликовал, а мое ликование слишком похоже на радостную ярость, которая не терпит никакого вторжения.
Вся мелодия вытекала из этого аккорда, странного и навязчивого аккорда, который я все время невольно наигрывал последние четыре дня; еще Кориолан не слишком настойчиво меня расспрашивал, откуда он, а я ничего не мог ему толком ответить. Мне и в голову не могло прийти, что вслед за этими тремя нотами придут другие, сами по себе, двенадцать или четырнадцать сестриц… Эта подвижная, плановая мелодия выдержит и рваные, скачущие ритмы современных аранжировок, и негу фортепианных импровизаций. Я набросал ее основу, одну за другой перебирая ноты лейтмотива, проигрывая их подряд десятки раз и каждый раз любуясь их согласием. Вступление я проведу дважды в басах, затем вступят кларнет, саксофон, фортепиано и гитара, и, наконец, тихо зазвучит голос, живой человеческий голос, для этой песни нужен глуховатый тембр, который бы сразу узнавался всеми. Эта музыка навевала сожаления, но сожаления, пронизанные радостью. Я, конечно, не представлял себе, в чем заключается суть композиторского успеха; но знал, что при звуках этой мелодии люди будут вспоминать, как ее играли, когда они были еще молодыми и влюбленными, как они под нее танцевали и небеса еще были к ним благосклонны, пока звучала эта музыка. И в ней все это было. Но можно ли ее назвать «Радость сожалений»? Какая разница?.. Главное, чтобы само воспоминание о мелодии волновало душу; с этой музыкой так и будет. Я чувствовал себя безумно счастливым, но не возгордился, а, наоборот, хоть на этот раз сумел остаться скромным. Вдруг меня затрясла собственническая лихорадка, и я, как паникер-перестраховщик, написал тему раз десять или двенадцать на разных клочках нотной бумаги и попрятал их по углам своей студии.
Ну и последняя проверка: я позвонил Кориолану и сыграл ему на фортепиано мое детище. И в ответ услышал в трубке молчание, если можно так выразиться. Потом он мне сказал, что это совершенно новая музыка, он в этом уверен, и она великолепна, что есть в ней нечто пьянящее и раньше ничего подобного не было, он готов дать руку на отсечение и вообще готов держать пари на одну, нет, десять бутылок виски, что это будет самый большой успех века, – ну и так далее… Я прослушал панегирик с величайшим наслаждением, так как знал, что если Кориолан и может приврать, то только не о музыке. Наконец-то я почувствовал себя композитором, поскольку «Ливни» фактически родились в углу тон-ателье, их репетировали и впервые сыграли всего за два часа до записи, и делалось это как-то по-воровски, чтобы заполнить проходные места в фильме. Но эту вещь, «Радость сожалений»… нет, им я ее так легко не отдам, не позволю, чтобы ею вертели, как им угодно, – пусть это будет музыка для встреч, любви, для ласки, для надежды или сожалений. И, как самый захудалый художник-любитель, окончивший свое произведение, стал настоящим параноиком: я уже не хотел, чтобы моя музыка только вызывала эти чувства, я жаждал, чтобы она к ним принуждала.
Поэтому, когда краем глаза я углядел какое-то белое неподвижное пятно на пороге моей студии и понял, что это Лоранс стоит там уже целых десять минут, я испугался, не заметила ли она, какой у меня дурацки блаженный вид, но вместе с тем был в восхищении от того, что она словно окаменела, очарованная музыкой. Я повернулся на стуле и посмотрел на нее. В тончайшем пеньюаре, накинутом на прозрачную ночную сорочку, очень бледная, с широко раскрытыми глазами, Лоранс выглядела достаточно романтично.
– Как тебе это нравится? – спросил я, улыбаясь.
Повернувшись к фортепиано, я сыграл мою музыку в стиле латиноамериканской медленной самбы, которая, как я знал, ей нравится.
– Чье это? – выдохнула она мне в затылок.
И, даже не оборачиваясь, я ей бросил:
– Угадай! Это твой любимый композитор, дорогая.